Шрифт:
Последние строчки романа похожи на заклинание: Мэлон заклинает смерть явиться, заклинает текст закончиться, но именно регенеративная природа воды заставляет усомниться в том, что, отправляясь в море, Макман и его товарищи достигнут вожделенной смерти. Финальная сцена напоминает к тому же последние строчки рассказа «Конец», написанного непосредственно перед трилогией, в 1946 году. В них идет речь о бродяге, направляющемся в своей лодке, похожей, из-за крышки, на настоящий гроб, в открытое море:
Наверно, я заранее просверлил дыру в днище, потому что вот уже я, на коленях, ножом выдирал затычку. Дыра была маленькая, вода прибывала медленно. На все про все могло уйти целых полчаса, если без нежданных помех. Я снова сел на корму, вытянул ноги, привалился спиной к мешку, набитому травой, который служил мне подушкой, и проглотил транквилизатор. Море, небо, гора, острова стиснули меня мощной систулой и тут же разлетелись по дальним краям пространства. Смутно, без сожаленья, я подумал о рассказе, который надо бы сочинить, о рассказе наподобие моей жизни, то есть когда не хватает смелости кончить и сил нет продолжать [138] .
138
Беккет С. Конец // Беккет С. Изгнанник. С. 194.
Упоминание о транквилизаторе предвосхищает последний, если судить по времени написания, из трех рассказов, созданных в это время, — «Успокоительное». Неопределенность положения его героя, «зависшего» между жизнью и смертью, следует уже из самых первых строчек:
Я больше не знаю, когда я умер, — заявляет рассказчик. — Мне всегда казалось, что я умер старым, в возрасте девяноста лет, и каких лет, лучшим свидетелем того было мое тело, с головы до ног. Но этим вечером, один в своей ледяной постели, я чувствую, что буду еще старше, чем в тот день, ту ночь, когда небо со всеми своими огнями упало на меня, то же самое небо, на которое я столько смотрел с тех пор, как начались мои скитания по далекой Земле [139] .
139
Beckett S. Le calmant // Beckett S. Nouvelles et Textes pour rien. P. 39.
Беккетовский персонаж покидает твердую почву земли, но это не значит, что он сможет переплыть сумрачные воды бессознательного и достичь состояния тотального небытия. Для Мэлона, чья смерть совпадает с отплытием героя его истории, Макмана, в море, отказ от «я» («Я кончаюсь. Больше не скажу: я» ( Мэлон,314)) превращается в бесконечное покачивание, колыхание той бескачественной, анонимной стихии, которая становится единственной реальностью Безымянного. Если женщина больше не является внешним по отношению к персонажу объектом, то это потому, что он утрачивает свою маскулинную природу и становится андрогином, как бы вбирая женщину в себя. Преодолевая ограниченность пола и тела, он вырастает в глобальную, универсальную фигуру [140] . Анамнез дан в «Безымянном»:
140
Этот феномен неоднократно отмечался исследователями; см., к примеру; Kern Е. Beckett’s Knight of Infinite Resignation // Yale French Studies. 1962. № 29. P. 53.
<…> а вот и медицинское заключение, спазматическая сухотка спинного мозга, безболезненные язвы, повторяю, безболезненные, все безболезненное, многочисленные размягчения (ra mollissements. — Д. Т.), бесчисленные затвердения, нечувствительность к ударам, слабеющее зрение, хронические колики, легкая диета, терпимый стул, слабеющий слух, нерегулярное сердцебиение, мягкий характер, слабеющее обоняние, чрезмерный сон, отсутствие эрекции <…>
(Безымянный, 419)Подобное разложение телесного угрожает и герою «Старухи»: не желая того сам, он вобрал, принял старуху в себя и теперь пытается избавиться от нее, извергнуть ее вовне [141] . Любопытно, что исчезновение чемодана со старухой, похищенного случайным попутчиком, совпадает по времени с физиологическим облегчением, которое испытывает герой после посещения уборной. «В моем животе происходят ужасные схватки; тогда я стискиваю зубы, сжимаю кулаки и напрягаю ноги», — фиксирует он свое состояние, вызванное, по-видимому, поеданием сырых сарделек ( Псс—2,186). Старуха олицетворяет материю в ее неорганической, неконцентрированной форме; поедая сырые сардельки, герой как бы причащается этой материи, растворяет ее в себе. Его мучения в поезде похожи на мучения женщины во время родов; недаром он говорит о схватках. Похищение старухи, которое можно интерпретировать как ее возвращение в мир, как ее второе рождение, и есть результат этих мучений. Но происходит это второе рождение через зад, орган, которому и Хармс, и Беккет придавали особое значение. Достаточно вспомнить о том, что второе рождение в хармсовском квазиавтобиографическом тексте «Теперь я расскажу, как я родился…» происходит тоже через зад. Моллой говорит о заде, из которого он, по его словам, появился на свет, как об «истинном портале нашего существа», в то время как уста — не более чем «кухонная дверца» ( Моллой,86). Действительно, можно ли достичь просветления или, как в случае Беккета, небытия, если жизнь начинается с того, что обычно считается концом всего:
141
Интересную параллель этому процессу можно найти в личной жизни Хармса: в 1928 году он записывает в дневнике: «Все пропало, как только Эстер вошла в меня. С тех пор я перестал как следует писать и ловил только со всех сторон несчастия» (Дневники, 447). С просьбой о помощи он обращается к блаженной Ксении Петербургской, тогда еще не причисленной к лику святых. Выбор Ксении, как показывает М. Золотоносов, не случаен: «В 26 лет она потеряла мужа, но не признала этой потери, а, похоронив себя, приняла покойного в себявместе с его именем, почему и звалась Андреем Федоровичем. Хармс таким способом подчеркивает, что Эстер вошла внутрь него, что он принял ее в себя» (Золотоносов М. Вина Эстер. С. 169). Любопытно, что у Хармса Эстер играет мужскую роль (Хармс называет жену «рациональным умом»), в то время как сам поэт — женскую. В результате же получается андрогинное, двуполое существо.
И голос говорит, что здесь ничто не движется, никогда не двигалось, никогда не сдвинется, кроме меня, а я тоже недвижим, когда оказываюсь в руинах, но вижу и видим. Да, мир кончается, несмотря на видимость, это его конец вдохнул в него жизнь, он начался с конца, неужели не ясно? Я тоже кончаюсь, когда я там, в руинах, глаза мои закрываются, страдания прекращаются, и я отхожу, я загибаюсь — живой так не может/
(Моллой, 41)Если воспользоваться формулой Мэлона, мечтающего о таком конце, который был бы «рождением в смерть» ( Мэлон, 314), то рождение через зад, как бы вбирающее в себя смерть, есть тогда «смерть в жизнь» [142] .
142
В хармсовском тексте запихивание ребенка в зад означает попытку вернуть его в небытие для того, чтобы он родился еще раз, родился окончательно; однако эта попытка обречена на провал, поскольку небытие не принимает обратно то, что ему уже не принадлежит в полной мере.
Копрологический мотив, ярко проявившийся и в «Старухе» и в «Теперь я расскажу, как я родился…», заставляет вспомнить об анальной фиксации авангарда, возникающей в результате распада симбиотического единства матери и ребенка; действительно, в авангарде переход от оральной к анальной стадии объясняется переносом садистского внимания с матери на производство собственного «дефектного мира», демиургом которого становится поэт-авангардист [143] . Поедание мира — мотив, часто встречающийся в авангардном творчестве, — означает стремление к разрушению трансцендентного, служащее основой садистского характера. Тем самым поэт делается «творцом сотворившей его когда-то реальности» [144] , а продукт поедания — идеальным объектом манипуляции. И. Смирнов отмечает, что если для «садоавангарда» мир является съедобным (инкорпорируемым), то для обэриутов он становится «разлагающимся, непригодным к употреблению» [145] . Сырые сардельки и правда несъедобны, но герой «Старухи» все равно поглощает их, причащаясь тому неорганическому бытию, без погружения в которое невозможно возвращение к чистой реальности райской жизни. Но хармсовская концепция предполагала и следующий этап: за разрушением трансцендентности и триумфом имманентности должно было последовать их соединение в сфере, в которой человек и мир находились бы в трансцендентно-имманентных отношениях. В этом глубинное отличие хармсовской поэтики от поэтики футуризма. Опасность такого рода манипуляций достаточно ясна: инкорпорировав в себя мир, поэт рискует потерять собственную индивидуальность. Вот почему, мечтая избавиться от него, герой хармсовской повести стремится в конечном счете (и в этом он похож на «садоавангардистов») вновь обрести контроль над миром, сделать его зависимым от своей воли. «То, что имеет место вне субъекта, не должно овнутриваться им — только так объект останется самим собой» [146] , — замечает И. Смирнов, размышляя о поэтике «ОБЭРИУ». Объект и субъект, стоит прибавить, принимая во внимание, какую роль в позднем творчестве не только Хармса, но и других чинарей стал играть мотив засасывания, поглощения субъекта разложившимся гомогенным миром. Именно поэтому высказывание Смирнова приложимо лишь к позднему, прозаическому периоду в творчестве бывших обэриутов. Напротив, для очищения мира, к которому стремился в своей поэзии Хармс, этап «овнутривания» необходим. Опасность же полного растворения в бытии-в-себе, которая из него следует, по сути, определяется самим способом появления поэта на свет: не забудем, что в «Теперь я расскажу, как я родился…» он сам становится исторгаемым через зад продуктом; уже с момента рождения не он контролирует мир, навязывая ему свою волю, но мир контролирует его. Тот факт, что подобный мотив присутствует и в беккетовских произведениях, свидетельствует, несомненно, о реальности такого развития событий.
143
Смирнов И. П. Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. М., 1994. С. 197.
144
Там же.
145
Там же. С. 305.
146
Смирнов И. П. Психодиахронологика. С. 308.