Шрифт:
ввиду активности всякой материи и целеустремленного характера ее, обусловливающего возможность эволюции, ведущей к высшим ступеням бытия, следует признать, что неживой материи нет, хотя бывает неодушевленная материя. Жизнеспособность присуща материи благодаря лежащему в основе ее духу [417] .
Что-то подобное происходит и в поэзии Хармса: предметы живут у него такой же жизнью, что и люди; они участвуют в разговорах, подают реплики наравне с другими персонажами, как, например, в неоконченной пьесе «Дон Жуан» (1932), где в число действующих лиц, наряду с Дон Жуаном, Донной Анной, Командором и самим автором, входят проходящие облака, расцветающие цветы, пролетающие журавли, озера и реки и т. п. Все они относятся к первой реальности, которая всегда прекрасна и потому жизненна. Вот почему в число объектов, вызывающих его восхищение, Хармс заносит, в письме к Пугачевой, и птицу, и солнце, и человека, и камень, и гребешок.
417
Там же. С. 461.
Хармс, однако, прежде всего поэт, а не философ; он познает мир с помощью стихов, а не аналитических операций. «Писать стихи и узнавать из нихразные вещи», — заносит Хармс в список того, что его интересует ( Дневники,473; курсив мой). Поэтому для того, чтобы проникнуть в высшую реальность, ему необходимо сначала перестать быть наблюдателем и превратиться в «предмет, созданный им самим». Только тогда он сможет, как говорится в «Предметах и фигурах», приписать себе «пятое значение своего существования» ( Псс—2,306). Напомню, что пятым, сущим значением предмет обладает только вне человека; точно так же и человек обладает своим сущим значением только вне предмета. Такой человек и такой предмет реют.Как именно они реют, описано во втором пункте «Сабли»:
Самостоятельно существующие предметы уже не связаны законами логических рядов и скачат в пространстве, куда хотят, как и мы. Следуя за предметами, скачат и слова существительного вида. Существительные слова рождают глаголы и даруют глаголам свободный выбор. Предметы, следуя за существительными словами, совершают различные действия, вольные, как новый глагол. Возникают новые качества, а за ними и свободные прилогательные. Так выростает новое поколение частей речи. Речь, свободная от логических русел, бежит по новым путям, разграниченная от других речей. Грани речи блестят немного ярче, чтобы видно было, где конец и где начало, а то мы совсем бы потерялись. Эти грани, как ветерки, летят в пустую строку-трубу. Труба начинает звучать и мы слышим рифму.
(Псс—2,299)Примечательно, что новая речь имеет конец и начало; иными словами, у нее есть форма, некие границы, которые отделяют ее от других речей. Таким образом, новая речь не является продуктом коллективной речевой деятельности. Вообще, поэт, в соответствии с представлениями Хармса и других чинарей, ни на минуту не должен забывать о существовании ноуменальной сферы — того идеала, к которому он рассчитывает приблизиться с помощью своей поэзии. Только так он может уподобиться Богу-Творцу как конкретной Личности, которой присуще внутреннее движение, аффективная и эмоциональная жизнь. Вот почему роль поэта как простого «регистрирующего аппарата» ни в коей мере не могла удовлетворить ни Хармса, ни Введенского; так, «чинарное» письмо, несмотря на все свои неожиданные и спонтанные образы, не является, в отличие от письма сюрреалистического, ни автоматическим, ни галлюцинаторным.
И все же очевидно, что на неком промежуточном этапе роль поэта сугубо пассивна: рифма приходит к нему извне, она наполняет его уши звоном распавшегося на мельчайшие элементы мира (см. стихотворение «звонитьлететь»). Вот как об этом говорится в «Сабле»:
Слышен в трубах ветра глас, мы же слабы и тихи. Где граница наших тел, наши светлые бока? Мы неясны точно тюль, мы беспомощны пока. (Псс—2, 299)На этом этапе поэт теряет свою идентичность, увлекаемый потоком несущихся в пространстве предметов и слов. Он, как сказал бы Беккет, лишь точка в бесконечном кипении линий. Родовая, материнская первостихия одерживает верх над властью отца и закона. Однако Хармс далек от того, чтобы полностью отдаться «оргийному самозабвению» творчества, и приступает к следующему этапу очищения мира и слова, беря инициативу в свои руки.
Таким образом, мы завлекаемся в рабочее состояние. <…> В драке не оправдываются и не извиняются. Теперь каждый отвечает за самого себя. Он один своей собственной волей приводит себя в движение и проходит сквозь других. Все существующее вне нас перестало быть в нас самих. Мы уже не подобны окружающему нас миру. Мир летит к нам в рот в виде отдельных кусочков: камня, смолы, стекла, железа, дерева и т. д. Подходя к столу, мы говорим: Это стол, а не я, а потому вот тебе! — и трах по столу кулаком, а стол пополам, а мы по половинам, а половины в порошок, а мы по порошку, а порошок к нам в рот, а мы говорим: это пыль, а не я, — и трах по пыли. А пыль уже наших ударов не боится.
(Псс—2, 300)Хармс в прямом смысле слова пожирает мир, «овнутривает» и переваривает его. На смену пассивному вслушиванию приходит активное овладение миром, вплоть до его полного упразднения. Хармс действует как радикальный авангардист, «оральная агрессивность» которого побуждает его, по замечанию И. П. Смирнова,
видеть в речевой деятельности средство, с помощью которого мог бы быть побежден и упразднен мир референтов (хлебниковское «слово как таковое»); фактический универсум потерял в поэзии футуризма (Константин Олимпов, Шершеневич и многие другие) свое отличие от языкового универсума [418] .
418
Смирнов И. П. Психодиахронологика. С. 206.
При этом деструктивность авангарда подчас находила свое выражение в откровенном насилии, направленном часто, особенно у Крученых, на чужой текст, которому приписывалось совершенно не свойственное ему сексуальное содержание: Смирнов говорит в этой связи о настоящем, в почти уголовном смысле слова, изнасиловании претекста [419] . В сущности, вся «сдвигология» Крученых есть не что иное, как система агрессивного овладения не только чужим текстом, но и соотнесенным с ним предметным миром, причем конечной целью этого овладения было, без сомнения, разрушение чужого текста и чужого мира.
419
Там же. С. 186.