Ковшова Любовь
Шрифт:
Даже сейчас помню свое недоумение. В услышанной от Любы фразе не сходятся содержание и форма. Надо быть душевно глухим, чтобы в один ряд поставить «смерть» и «каприз». Это не мог сказать ты.
И там, возле белорусских партизан, я думаю, что Люба спутала: фраза звучала иначе. Но мне и в голову не приходит, что никакой фразы могло вовсе не быть.
Проходит лето, осень, и опять уже зима.
Я учусь на инженера-физика, хожу по театрам: Большой, Малый, МХАТ, Вахтангова, Таганка, «Современник», по концертам, то на устные рассказы Андронникова, то на серьезную музыку, бегаю даже на свидания. В дневнике: «Развелось поклонников. И зачем?!»
Приезжают твои друзья. Приезжаешь ты, к счастью, меня нет в Москве. Приходят письма. И вызывают в памяти опустевший дом с равнодушным бульканьем капель на кухне. «Забудь и не пиши, я не отвечу», — вот все, чем могу тебе отозваться.
«„Не пиши“, но я все-таки пишу. Просто хочется тебе написать. Жизнь идет кудрявая, пьем каждый день. Несмотря на это, я написал несколько вещей. Одна — твой портрет. Это, как я считаю, лучшая изо всех работ, которые я сделал за 22 года. Возможно, и за всю жизнь. Ее хочу тебе подарить. Если сможешь, приезжай в Смоленск. Если захочешь. Приедешь — хорошо. Нет — ну что ж…»
Московская слякотная зима тянется к середине. Живу как-то вообще. Спокойно и безрадостно.
И вдруг накатывает. Не так, как перед смертью отца, но похоже. Однако теперь я твердо знаю, что это касается тебя. Непонятно откуда такая уверенность, но я не ошибаюсь.
К вечеру скручивает совсем. Я сдаюсь и последним поездом еду в Смоленск.
Это был в любую погоду пасмурный наш коридор. И наш подоконник. И белье на веревках за окном. И декабрь. Только оттепели не было, и белье на морозе стояло колом.
— Кстати приехала, — сказал ты, глядя мимо меня в окно.
— Почему кстати? — спросила я.
Ты отвел глаза от окна:
— У меня ж сегодня агромадный праздник. Женюсь. Ты разве не знала?
Так вот что вчера весь день выматывало душу, а ночью погнало в Смоленск.
Нет, я не знала.
— На ком? — спросила машинально.
— Да есть здесь одна шлюха, — нажимая на слово «шлюха», сказал ты, и внимательно посмотрел мне в глаза.
Ах, как тебе хотелось, чтоб мне было больно!
И, надо сказать, небезуспешно.
Нет, я не ревную тебя к той косенькой за свадебным столом. Я ее жалею за всю будущую несчастную жизнь. Глупая дурочка, которой не объяснили, что нельзя брать чужое. А ты и тогда и потом — только мой.
Я не ревную, но у меня все болит внутри оттого, что она невестой сидит возле тебя.
И, как всегда, когда мне очень плохо, я иду вразнос.
Два граненых стакана водки при весе в сорок килограмм, на голодный желудок и без закуски («Мифисты после первой поллитры не закусывают!»), как ни странно, не валят с ног. Правда, все куда-то плывет, зато я прихожу в отчаянность. Меня несет пьяная бесстрашная волна.
— Горько! — кричит застолье. Но ты не целуешь невесту, ты смотришь на меня, и глаза у тебя круглые.
Я возмущаюсь:
— Раз они не целуются, тогда мы будем, — и поворачиваюсь к соседу. Он, не дрогнув, целует меня.
«Горько» больше не кричат. И уже не поют, после того, как я застреваю на первой же песне.
Мне ужасно нравятся в ней две строчки: «Что за свадьба без цветов?! Пьянка да и все!», и я пою их по кругу, пока не замечаю, что все молчат.
Чтоб развеселить народ, лезу танцевать на стол. Меня держат. Я обижаюсь, выдираюсь от обидчиков и, гордо натыкаясь на стенки и стулья, ухожу. Следом вылетает в коридор жених, за ним невеста, за ней гости. На этом собственно свадьба кончается.
Ровно через три месяца я выскакиваю замуж. Мне нечем жить, нечем дышать, и я, как спасение, хочу ребенка.
Ты приезжаешь на мою свадьбу. И вот в белом, кружевном я стою в коридоре и смотрю, как, ссутулив плечи, ты уходишь по нему и опять что-то ломается в твоей походке. Смотрю, как ты уходишь, и на разрыв сердца понимаю, что теперь — навсегда.
Из твоего письма:
«Как в плохом романе, мы пили вино на свадьбе друг у друга. Я не могу понять, почему так получилось, не строю иллюзий, не фантазирую, но горечь постоянно мучит меня, и я думаю, что она не уйдет и дальше».
VIII
Все так прочно давно, что и плакать не о чем.
Но вот как-то ехала в автобусе. Теснотища и озверение народа. Такое время на дворе! Но какая же от этого беспросветная тоска!
Меня прижали лицом к двери. Перед глазами оказался протаявший кусок в стекле и сквозь него город: мрачный, с грязным снегом и множеством темных окон, с тусклыми фонарями.
И вдруг где-то на Северном переулке мигнул стеклянный магазинчик, и сразу вспомнилось кафе-стекляшка на Блони. И все кругом исчезло. Может быть, я бегу в свое прошлое от того, что есть сегодня?