Ковшова Любовь
Шрифт:
Нет, так было и десять и двадцать лет назад в доперестроечной надежно-доброжелательной, спокойной, благополучной жизни.
Но все так давно, что плакать не о чем.
Я и не плачу. Разве что в снах. Они у меня подробные, широкоформатные, цветные, говорят, такие у шизофреников.
Это даже не сны, это все время один и тот же сон: в чужом и ненастном городе я ищу тебя. Ты здесь, близко, вот люди, которые только что говорили с тобой, но тебя нет. Ты словно ускользаешь от меня. Идет порывистый дождь, улицы, улочки и гонящая вперед надежда.
Иногда сон заканчивается иначе. Я нахожу тебя, но ты чужой и издевательский, как этот ни разу не виденный наяву город. Я больше не нужна тебе, совсем не нужна. Вот тогда я плачу неостановимо, навзрыд и просыпаюсь от собственных рыданий.
Редко, но бывает иное окончание. Его я люблю и боюсь больше других. Уже отчаявшись, я вдруг на каком-то углу прямо натыкаюсь на тебя. Ты тоже ищешь меня. Мы стоим напротив друг друга, ошалевшие от радости, такие, как в восемнадцать лет, и тут вдалеке начинает звенеть будильник. Я цепляюсь за твой рукав, я кричу: «Не отпускай!» — но сон истончается, уходит, звон становится явственней, ближе, я плачу и просыпаюсь.
Потом сны как-то разом кончились. Два последних отличались от всех. Они приснились с промежутком в год, и тот и другой метельной завывающей ночью на исходе февраля.
В первом мне ужасно плохо и для этого у меня какая-то веская причина, но какая — неясно. С ней я кидаюсь к друзьям. А они все вдруг против меня. Почему? За что? Передо мной закрывают двери, не хотят разговаривать, и мне некуда больше податься. Остаешься только ты. И на этом месте чей-то совершенно незнакомый голос равнодушно произносит: «Но он же умер».
Я не проснулась, я вывалилась из сна с рвущимся наружу сердцем.
Если б мне было восемнадцать-двадцать, я бы той же ночью уехала к тебе. А так, утихомирив сердце, до утра прослонялась на кухне, уговаривая себя, что верить снам — дикость и темнота.
Выл февраль, швырял в форточку рваный снег, и ныло-ныло, не переставая, что-то внутри.
Утром навалились дела, неприятности, работа, и сон забылся.
Второй сон был почти бессодержателен. Я вытираю пыль с мебели, мету пол и при этом, как давно пережитый факт, знаю, что тебя нет на свете.
А на неделе пришло из Тамбова письмо. И еще не открыв конверта, я уже знала, что в нем.
Затяжной, черной, слякотной тянулась весна. Улицы примораживало и тут же распускало в непролазные лужи. Лихорадочно перепадало давление. И моя душа словно повторяла барометр.
Одновременно и сразу после письма твоих друзей из Тамбова взбаламутилось и перемешалось самое разное: пьяный в Горьком похожий на тебя; старые счеты и обиды, за то, что ты так жестоко мстил мне когда-то — бросал назло институт и живопись, без которой не представлял жизни, глупо ломал собственную судьбу; кораблик из щепки, что пускали с тобой у Москва-реки по первым, проталым в снегу ручьям, смешной кораблик с названием «Шмокс», который застревал на каждом повороте, куда он делся? и куда девалась твоя жизнь? и что мне делать со своей? — вопросы, на которые некому ответить; и стук, стук твоего сердца, подслушанный однажды.
Какие смешные открытия бывают в жизни!
Оказалось вдруг, что я могу нормально жить только потому, что ты есть на свете, и все мое благополучие, включая семью и работу, держится на той тонкой ниточке между тобой и мной.
Она оборвалась, и рухнуло все.
Спасая, пришло неверие. Нелепое письмо с оборотами вроде: «…извините за наше вторжение, может быть, оно и не к месту…» стало казаться одной из твоих вечных шуточек.
А что? Ты мог.
Я даже представила, как ты, задумываясь на минуту, прикусываешь губу, затем усмехаешься и диктуешь очередную высокопарную фразу почти из девятнадцатого века. И причину нашла. Я была в отпуске в твой последний звонок, а тебе на переговорном сказали: «Абонент не явился». И, что письмо писано якобы в годовщину смерти, объяснила: а вдруг бы я приехала?!
Я убедила себя, что письмо — это розыгрыш. Грубый, безжалостный — пускай! Зато стало можно жить.
И снова услышалось, как сползает с крыши мокрый снег и пахнет во дворах оттаявшая прогалами земля.
И письмо в Тамбов я послала тебе.
Я жду письма, как ждут, наверно, чуда. И верю, верю, сердце разодрав, — Придет конверт и выпадет оттуда: «Я жив, я пошутил и я не прав».Но выпало другое.
Прекрасно-нервное лицо смотрело на меня с карандашного портрета размером с открытку. Оно было все то же, что и раньше. Только слишком тяжелые тени обводили глаза и скулы, да легкая прежде усмешка знакомых губ стала жестче. И еще была она горькой-горькой, словно ты насмехался над собой.