Шрифт:
— Обо мне, — говорил он, улыбаясь, — даже в кондуитном списке Академии генерального штаба написано: «По службе усерден, способностей ума хороших, в нравственности хорош и в хозяйстве хорош».
Говоря о своей работе, Сераковский воодушевлялся. Голубые глаза его пылали.
— Я хочу облегчить участь русского солдата, — восклицал он. — Я знаю его жизнь. Она ужасна. Прежде всего надо отменить дичайшее варварство — телесные наказания. А потом уж все остальное.
Вернувшись из заграничной командировки, Сераковский рассказывал:
— Англичане, представьте себе, отрицали, что у них в армии порют солдат. Но у меня под рукой были приказы герцога Кембриджского, где прямо сказано, что солдат 2-го класса такой-то подлежит телесному наказанию. И господа англичане, закуся губу, должны были замолчать…
Вскоре Сераковский, занятый многообразными делами, вместо себя выдвинул в руководители польского кружка Домбровского. Кружок разрастался. В него влились люди, которые впоследствии сыграли большую роль в революционном движении. Константин Калиновский, сын шляхтича, был студент-юрист Петербургского университета и Валерий Врублевский — из той же среды — студент столичного Лесного института, устроенного на военный манер. Через своих русских друзей Домбровский завязал связи с подпольным революционным кружком русских офицеров.
Зимой шестидесятого года в Петербург из Варшавы конспиративно приехал делегат польских революционных организаций. Свидание его с Домбровским произошло на квартире у Потебни. Придя туда, Ярослав, к удивлению своему, увидел Каетана Залеского. Он бросился обнимать Домбровского.
— Все уже знаю, — кричал он. — Это недоразумение. Меня не поняли. Я дал тебе лучшую аттестацию. Больше тебе скажу: ты наша надежда. Ты и Зыгмунт Падлевский. Мы ждем вас обоих в Варшаве. Мы употребим все наше влияние, чтобы по окончании академии ты был назначен в одну из частей варшавского гарнизона.
Искренность Залеского показалась Домбровскому на этот раз неподдельной.
— Разве у вас есть влияние? — спросил он.
— Ого! К мнению Велёпольского здесь, в петербургских сферах, очень прислушиваются.
Ярослав поморщился и не ответил. Конечно, Велёпольский конформист. Но для достижения высокой цели почему не использовать и конформиста?
Занятия в академии обычно кончались не ранее шести часов вечера. Но нередко затягивались и до восьми. Только по субботам «академики» освобождались к четырем часам. Предполагалось, что в субботний вечер они предаются разумным развлечениям — идут в театры или навещают знакомые семейные дома. Разумеется, времяпрепровождение «академиков», большинство которых составляли офицеры-фронтовики, далеко не всегда соответствовало этой идиллической картине. На войне они пристрастились к более грубым развлечениям — азартной игре, попойкам, посещениям «злачных» мест. Обычно начальство не интересовалось, чем занимаются слушатели академии в свободное время. Только после того, как один из них учинил пьяный дебош в публичном доме, был издан строгий приказ «о поведении господ офицеров вне стен академии». А дебошир был отправлен обратно в полк, и… все пошло по-старому.
Во всяком случае к пяти часам в субботу жилой корпус, занятый под офицерское общежитие, пустел. Офицеры, приодевшись, разлетались кто куда. И поэтому никто не удивился, когда в один из таких вечеров за Домбровским зашел Сераковский и оба они удалились с видом заправских фланеров.
Надо сказать, что Ярослав и сам не знал, куда ведет его Сераковский. Но он положил себе за правило в таких случаях не задавать вопросов. Только по серьезному, даже несколько торжественному виду своего спутника Ярослав догадался, что цель их сегодняшней прогулки какая-то особенная. Наконец, пройдя изрядное расстояние, Сераковский сообщил, что они идут к Чернышевскому. Как ни был приготовлен Домбровский услышать нечто необычное, он взволновался.
— Удобно ли? Ведь я не знаком с ним.
— Николай Гаврилович прослышан о тебе, Ярослав, и изъявил желание повидать тебя.
— Расскажи мне, какой он. Боюсь, разочарую его…
Сераковский улыбнулся и с нежностью посмотрел на Ярослава. Скромность и даже застенчивость этого боевого офицера трогала его. Неистовый во всем, в страстях, в убеждениях, в поступках, Сераковский чувствовал себя всюду свободно и ловко. И в каторжном застенке, и в великосветской гостиной он тотчас становился центром внимания. И у знаменитого Чернышевского он чувствовал себя как дома и знал, что тот любит его. Их связывала тесная дружба.
— Нет человека более простого и требовательного к себе, чем Николай Гаврилович, — сказал Сераковский. — И не воображай, что он ученый сухарь. При всей глубине своего замечательного ума он почти всегда весел, жизнерадостен. Он и над самим собой посмеивается, например, над своей рассеянностью. Сколько смеху было, когда он как-то погладил лежавшую в креслах муфту, приняв ее за кошку. И он первый сам над собой хохотал, когда в передней раскланялся с шубой, вообразив, что это человек. А в то же время он проницателен, как никто, и внутреннюю сущность человека постигает мгновенно. Он снисходителен порой к житейским слабостям хорошего человека, но беспощадно принципиален в вопросах общественных и политических. Любимое выражение его — строки из Пушкина: «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон». Под Аполлоном разумей общество, а под поэтом — тебя, меня, всякого человека…
Двери открыл сам Чернышевский. Ярослав увидел человека худого, высокого, с узким бледным конусообразным лицом. Оно просияло радостью при виде Сераковского. Он крепко пожал ему руку и вопросительно посмотрел на Домбровского. Сераковский представил его. Чернышевский приветливо улыбнулся, поправил золотые очки, откинул длинные волосы, спадавшие на лоб, и повел гостей внутрь квартиры. Из полупритворенной двери доносились звуки фортепьяно и шарканье ног. Обернувшись к офицерам, Чернышевский сказал: