Шрифт:
12
Чуть не потерял он тогда свои первые материалистические завоевания. Но не только в ту ночь грозила ему такая опасность. Здесь, в тёмной камере, тоже были минуты, когда исчезало ощущение реальности, и мир начинал пошатываться и куда-то проваливаться. Хорошо, что хватало сил поставить всё на место. Теперь не страшна и эта каменная пещера: в неё проникла жизнь.
В казанской тюрьме он не терял связи со своими кружками. И продолжал начатую в Ключицах работу. Там друзья заваливали его литературой. Здесь он ни от кого ничего не получает. Ему удалось только вырвать из цейхгауза свои книги.
Ключевский и Летурно — вся его библиотека. Но и с этим можно работать. Побольше бы свободного времени. Даже не времени, а света — вот чего ему не хватает. Раньше, когда доктор предвещал ему психическую болезнь и надзиратели опасались самоубийства, лампочка в камере горела всю ночь, а теперь её выключают сразу после вечернего звонка и включают перед подъёмом.
До подъёма ещё больше двух часов. На стене чуть белеет во мгле лист бумаги. Это правила, определяющие всю жизнь арестанта. Один из пунктов велит спать до звонка. Но Николаю не спится. Он сидит поперёк кровати, сжавшись, подтянув колени к груди. Если ещё нельзя читать, можно думать, а как вспыхнет лампа под сводчатым потолком — взять со стола тетрадь и записать свои выводы.
Надо обдумать прочитанные накануне главы из «Эволюции собственности». Летурно, опираясь на этнографический материал, доказывает, что формы собственности непрерывно меняются и что постепенное это изменение неизбежно, хотя и не скоро, без ломки общественного строя, приведёт человечество к совершенной социальной организации. Николай никогда не отвергает даже неприемлемой теории, пока не проникнет в глубь её сущности. Он хочет до конца понять и Летурно и, припоминая все его доказательства, добросовестно восстанавливает их последовательность. Но, что-то мешает ему, уводит в сторону, вдаль, в родные вятские края. Только подойдёт он вплотную к Летурно, и вот уж снова оказывается в знакомых местах близ Нолинска. И опять видит курящиеся туманом озёра. Маленький, но ловкий, уже обученный охоте, тигрёнком пробирается он по мокрым камышам. В руках новенькая английская двустволка. Он держит её вниз стволами, чтобы не попала в них роса, от которой всё кругом мокро. Крадётся к заливчику, затянутому белой пеленой. В этом заливчике всегда водятся жирные кряквы. Вот-вот они захлопают крыльями, вынырнут из тумана, взлетят с громким заполошным криком, и тогда он вскинет ружьё, трахнет подряд из обоих стволов, и две утки упадут в болотные заросли. Отец, подаривший сыну такое дорогое ружьё, ещё не доверяет ему своего любимого спаниеля. Без собаки не вдруг найдёшь подстреленную крякву, зато, когда увидишь её, забившуюся в осоку, сразу забываешь, что долго искал, и снова готов бродить и бродить по зарослям и кочкам. До чего же хороша эта озёрная охота! И каков запах сырой прохлады! Он прошёл сквозь года и просочился в каменную камеру. Ведь в самом деле пахнет утренней болотной водой.
Николай потянул носом и действительно почувствовал знакомый запах. Почудилось даже, будто всплескивает где-то озёрная волна.
Он вскочил с кровати, пододвинул к стене табуретку, встал на неё. Окошко было открыто, он ухватился за решётку, поднялся на носки и глянул вниз. А, вот оно что (как это он раньше-то не заметил!) — вскрылась Нева! Это от неё веяло холодной влагой. Там, внизу, за каменной стеной двора, закрывающей берег и кромку реки, двигались, белея в рассветной мгле, небольшие редкие льдины. У противоположного берега вода совсем очистилась и была зеркально-чёрная, и в ней стояли жёлтые столбики — отражение тускнеющих уличных фонарей. Одна большая льдина, двигаясь самой серединой, обгоняла плывущие сбоку мелкие куски, и, когда она задевала их рыхлыми краями, слышалось тихое шипение.
Николай смотрел в окошко, пока не унесло весь, до последнего осколка лёд. Погасли на заречной набережной огни, и Нева стала серой. Она казалась теперь неподвижной, точно остановилась, закончив свою работу.
Было зябко. Николай передёрнул плечами, спрыгнул с табуретки. Обул коты, накинул на плечи шинель и зашагал по камере. Камера была сегодня просторнее: вчера мастер-надзиратель принял папиросные коробки, штабеля которых занимали один угол.
Кончились постылые уроки, впереди много свободных дней… пятница, суббота и вся пасха. Были времена, когда благоденствующие императоры в пасху выпускали заключённых из тюрем. Теперь социальные конфликты зашли так далеко, что о подобной милости не может быть и речи. Выпало вот несколько дней отдыха — и то давай сюда. Не арестантов милуют, а надзирателей избавляют на праздник от лишних хлопот. Но надо этим воспользоваться и по-настоящему заняться своей работой — историей русской общины. Время идёт. Вот уж вскрылась Нева, надвигается май, а там и конец весны, белые ночи, короткое петербургское лето, первые снежные хлопья за окошком и осенние заморозки. И новый лёд на реке, но на этот лёд, когда он будет проходить, не придётся смотреть сквозь решётку: в январе — свобода! Да, не за горами тот день, когда откроются железные ворота «Крестов». Куда же ты кинешься? В Царицын, к Ане? Или в Казань, к друзьям? Но они, может быть, не помнят тебя? Никто не пишет. Только Катя, с которой там, в Казани, не удалось и встретиться, отыскала тебя и стала настоящим другом. Её письма — единственная связь с далёким вольным миром, а она — единственный в том мире человек, кому можно передать хоть какую-то долю пережитого и передуманного.
В прошлом письме ты рассказал ей о пути из Казани в Петербург. Но что могут донести до неё два листа почтовой бумаги? Надо написать целую книгу, чтоб она поняла, какое это было путешествие.
Полтора месяца пришлось идти вместе с друзьями в толпе бродяг и уголовников. Попутно и навстречу тянулись по дорогам средь бесконечных снегов такие же разнородные партии. Шли в своих живописных лохмотьях бродяги, а между ними — серые каторжники, мужики в армяках и нагольных шубёнках и закутавшиеся в башлыки и пледы студенты. Шли пойманные беглецы и сломленные бунтари. Шли агитаторы и проповедники. Шла вся Россия, не ужившаяся со своей империей.
Вечерами партии сходились в этапных бараках, и тут, в тепле, на нарах, затянутых паром от сохнущего у печки тряпья, завязывались знакомства и разговоры.
— Эй, Вятка, дай-ка курнуть.
— На, затянись, затянись, браток. Самосад. Со своей грядки. На, помяни моих домашних. Хворые остались. Поди уж померли.
— За что тебя гонят?
— Ляд их знает, за что. Обчество засудило. Выселили.
— Проворовался?
— Нет, етим не занимаюсь. Последнее дело.
— «Последнее дело»! По-твоему, вор не человек? А я вот всю жизнь ворую. И горжусь. Вор — свободная птица. А ты наплодил ребятни и трясёшься, боишься рисковать.
— Рука, браток, не поднимается.
В разговор включались сторонние:
— За недоимки, землячок, выслали? Сколько лет не вносил?
— Два года.
— Ну не горюй, хуже не будет.
— Ребятишек жалко. Нельзя было взять с собой. Помирать остались. Баба тоже на ладан дышит.
— Обчество! Пропади оно пропадом. Тебя выслали, а я вот сам сбежал. У нас в деревне изб пятнадцать заколочено. Разбегаются.
— Черти, прёте все в город. Из-за вас и нам житья нету. Любая работа нарасхват. Неужто земля перестала кормить?