Шрифт:
Человек средних лет, незапомнившийся, немногословный, в синем гражданском костюме, предложил сесть напротив себя за маленький приставной столик с графином, стоявшим на синей бархатной скатерти. Он мельком посмотрел паспорт Баркова, отошел к шкафу.
В тонком солнечном луче над столом колыхались пылинки, а вода в графине казалась синей-синей, под цвет скатерти. Работник комитета закрыл шкаф, сел напротив Баркова и начал смотреть какую-то папку. Потом кивнул ему на пластмассовый стаканчик с карандашами и стопку белой глянцевой бумаги. Барков приготовился записывать адрес.
— Запишите. — Человек вздохнул. — Барков Борис Семенович, 1905 года рождения, член КПСС с 1925 по 1937 год, уроженец города Риги. Расстрелян 7 апреля 1938 года по решению комиссии НКВД. Факт смерти удостоверен ЗАГСом Сталинского района города Москвы, акт № 9 от 8 мая…
Мимо Баркова прыгнуло в сторону дело, которое держал в руках сотрудник, его бледное нездоровое лицо, шкаф с пачками серых папок из старого недоброкачественного картона, синяя, грозно синяя вода в графине. Потом также резко все качнулось назад, крепко встало на свое место.
— Реабилитирован посмертно…
Потом он в третий раз шел по Кузнецкому мосту, какими-то незнакомыми улицами попал к Старому Арбату. «Ничего они не разошлись, — думал он о матери, — она обо всем знала и не хотела говорить…»
Он очнулся перед каким-то громадным, строгим зданием. Здание словно было сделано не для современников, не для тех людей, которых он всю жизнь видел вокруг, а для других — без плоти и тела, недоступных пониманию, закованных в холод и величие, богов, которые входили в это здание не по земле и не пешком, а паря над простыми смертными.
Проходя мимо красивого моста через Москва-реку, Герман обратил внимание на мраморную доску — «Построен в 1938—1939 годах». Где-то там, в Сталинском районе, отец проводил свою последнюю ночь, а здесь рабочие днем и ночью, при свете прожекторов радостно и увлеченно строили этот мост, чтобы еще краше была Москва, чтобы она радовала глаза миллионам людей, приезжающих со всех сторон света в Москву и любующихся ею.
И еще он подумал тогда, что будет стоять этот мост сотни лет, неся маленькую табличку «1938-й год», и будет о многом напоминать потомкам.
Он присел на несколько минут у красавца-бассейна и снова пошел вперед по каким-то красивым тихим и шумным улицам, мимо радующих глаз зданий, небольших зеленых сквериков. Ходил и ходил, чтобы навсегда запомнить этот день, словно вместе с отцом, которого никогда не видел. Ходил как хозяин, потому что все это принадлежало им — ему и его отцу, — миллионам людей, которые строили и защищали эту прекрасную жизнь…
Тамулис тихо дремал на стуле, и голова его все время соскальзывала набок.
В половине третьего в коридоре снова раздались шаги. Вошел Гуреев, неожиданно бодрый, незаспанный, веселый.
— Идет как по маслу… Раскроем, ребята!
— Что там? — спросил Тамулис.
— Вас не было — грабежи мы так раскрывали. По ночам… Дело «Микадо»…
— Ну, что же там наконец?
— Он! — Гуреев ткнул себя пальцем в грудь. — Чувствую. Когда мы за ним пришли, даже ничего не спросил. Оделся, взял семь пачек папирос… Уж приготовлены были!
— Кто его допрашивает?
— Там народу много: Шальнов, Ратанов, Карамышев, Веретенников. Сейчас Альгин приехал.
— А нам как?
— Ждать. Может, на обыск придется ехать — одежду со следами крови… Сейчас у него на квартире Рогов с Дмитриевым сидят — вдруг кто из дружков его нагрянет…
Тамулис по-детски зевнул, улыбнулся, положил локти на стол, уткнулся лицом в ладони.
11
В пять часов утра их разбудил телефонный звонок.
В кабинете Шальнова, несмотря на открытые настежь окна, плавали сизые змейки дыма. Здесь курили всю ночь. Полковник Альгин сидел рядом с Веретенниковым на диване, откинувшись всей спиной назад. Воротник рубашки он расстегнул, галстук держал в руках. Ратанов и Карамышев тихо переговаривались у окна. Шальнов быстро опрокидывал содержимое пепельниц в урны — наводил порядок.
Оперативники молча рассаживались на стулья вдоль стен.
— Вы будете говорить? — спросил Шальнов у Альгина.