Веревочкин Николай
Шрифт:
— Обиделся? — спросил Кукушечкин с печальной усмешкой. — А что ты хотел, старый? Девочка просто мстит тебя за свое счастливое детство.
— Что мне обижаться? Камера у меня действительно старая.
Причина плохого настроения Сундукевича появилась после обеда. В ее манере одеваться, двигаться и вести себя читалось откровенное желание быть зверски изнасилованной. Причем самым извращенным образом. Выпуклые прелести ее были туго обтянуты и мелко сотрясались под упругие шажки. Вся она шуршала темной материей и мелодично звенела драгметаллом.
— Люсенька! Красавица! Золотце мое! Очень рад тебя видеть! Очень рад!
Очень! — засуетился вокруг нее Сундукевич.
Но суетился как-то робко. На дальних подступах.
— Я тоже рада, папка, — отвечала брюнетка, холодно отстраняясь от него, и, пронзив Дрему мимолетным, но пристальным взглядом, сердечно обняла Кукушечкина:
— Привет, дядя Гоша! Это тебя я должна ознакомить с коллективом и продукцией кондитерской фабрики?
У нее даже голос — темный, с легкой хрипотцой, изобличающей курильщицу — посветлел.
— Вот только не надо мне угрожать, — отвечал Кукушечкин, нежно заключая роскошную женщину в объятья.
— А что такое? Боишься красивых женщин?
— Нет, я боюсь диабета.
— За какие заслуги перед человечеством, красавица моя, умница моя? — пытался обратить на себя внимание Сундукевич.
— Успокойся, папка. Заплатила по штуке баксов за страницу — вот и все заслуги перед человечеством, — отвечала она небрежно, смутив своей откровенностью творческий коллектив, но даже не заметив этого.
— Тысячу баксов за страницу, — в тихом потрясении повторил Кукушечкин.
— Ах, ты моя умница, ах, ты моя скромница, ах, ты моя красавица, — лепетал Сундукевич, — а я читаю — Люсьена Кощей. Смотрю — ты. Замуж вышла?
— Разошлась я со Змеем Горынычем. Фамилию на память оставила.
— Ах, ты моя красавица…
— Отлипни, папка, а? Дай с дядей Гошей поговорить.
— Подождет дядя Гоша, наговоришься еще. Идем ко мне. Я из тебя шедевр сделаю.
— Сделал ты уже из меня шедевр. Снимать будешь анфас. В профиль нос из книги торчать будет. Думаю, дядя Гоша, пластическую операцию сделать, — она прикрыла нос — не такой уж и большой — рукой, унизанной перстнями. — А?
— Не выдумывай, кокетка, — отвечал Кукушечкин, провожая ее томным взглядом.
— Дочь Марка Борисовича? — спросил Дрема, когда закрылась дверь запретной комнаты.
— Красивые ноги в женщине все, — рассеянно отвечал Кукушечкин. — Красивые ноги — красивая походка. Гордый стан. Роскошная женщина. Как она тебе?
— Как «Черный квадрат» Малевича, — отвечал Дрема. — Потрясает, притягивает, а чем — не поймешь.
— Дочь, дочь. От первого брака. Не вздумай Марка о ней расспрашивать, — сказал Кукушечкин, по лошадиному кивнув головой, будто отгоняя назойливого овода.
Отчего-то жалко Дреме стало Сундукевича. Весь такой аристократичный. А коленки трещат. И пальцами постоянно хрустит. Весь трескучий, как сухой плетень. Наверное, красивым людям особенно неприятно стареть.
С Дремой происходило нечто ужасное. Он стремительно терял чувство юмора. Становился раздражительным, обидчивым и мнительным. Дошло до того, что однажды в гневе пнул самого Олигарха. Жизнь его потеряла всякое удовольствие и неотвратимо превращалась в ад. С тех пор как Дрема связался с Кукушечкиным и Сундукевичем, его карикатуры не только перестали быть смешными, но и утратили всякое остроумие.
Раньше он никогда не задумывался, как приходят темы рисунков. Вдруг его распирало неудержимое веселье, сама собой возникала искра — и мотор начинал работать. Карикатура появлялась как нарисованный анекдот. Спонтанно.
Сейчас же он долго морщил лоб, тупо смотрел в потолок, ходил по комнате, как белый медведь, сошедший с ума от жары, в тесной клетке. Выкручивал мозги половой тряпкой. Но вымучивал такое убожество, что всякий раз краснел, рассматривая собственные рисунки в газете.
Раньше его карикатуры лучились юмором, а главное были многослойны, как чемодан контрабандиста. Отличались от прочих скрытым смыслом. И часто подтрунивали над содержанием статей, которые призваны были всего лишь иллюстрировать. Над его карикатурами можно было не только смеяться, но и думать. Его поклонники — вольнодумцы и диссиденты — встречая его, подмигивали и показывали большой палец. И вдруг это легкое, веселое дело превратилось в подневольный труд. Туриста-байдарочника приковали к галере.
— Послушай, Леня, как к тебе в голову приходят темы? — спросил он однажды, не выдержав муки, Сербича.
— Не придуривайся, — пророкотал великий карикатурист, не отрывая глаз от рисунка.
— Я серьезно.
— Вот когда буду знать, брошу этим заниматься, — отвечал тот, — буду книгу писать.
— А я больше не чувствую удовольствия, — пожаловался Дрема.
— Я тебя предупреждал: не связывайся с женщинами, не совершай самоубийства. Карикатура и женщины — понятие несовместимое, — посочувствовал ему Сербич.