Шрифт:
Белые девичьи кофточки смутно проступают в темноте. Девичьи голоса негромко поют. Как поют! Здесь собрались не случайные люди, а завтрашние артисты.
Выткался на озере алый свет зари. На бору со звонами плачут глухари…Нежные, счастливо тоскующие от избытка молодости голоса сливаются в одно ощущение со свежестью гладящего по лицу ветерка, с влажными запахами.
Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог, Сядем в копны свежие под соседний стог…Казалось, что может быть проще — откинь на время грызущие тебя заботы. Иди сядь рядом, почувствуй возле себя девичье плечо, подтяни, если даже нет у тебя голоса. Этого требует молодость, этого требует вечер, этого требует счастливая минута, выпавшая тебе в жизни. Слышишь, песня тебя зовет!
Зацелую допьяна, изомну, как цвет, Хмельному от радости пересуду нет…Но я оставался в стороне. Я сурово приказывал себе: не время наслаждаться, начинается борьба за будущее, главное — попасть в институт, все остальное возьму потом.
Вечное упование на потом.В таких случаях не приходит в голову мысль, что потомчасто не сбывается.
Начались вступительные экзамены.
На помост посреди аудитории помогли подняться дряхлой старушке. Она, как курица в жаркий день на пыльную обочину, долго и озабоченно усаживалась на шатком стуле. Уселась, сложила на подоле юбки сухонькие темные руки, уставилась в пространство бездумным взглядом и замерла — покорная, заранее обрекшая себя на длительную неподвижность, всем своим видом доверчиво говорившая: «Берите меня, добрые люди, какая есть…»
С разных концов аудитории из-за широких досок на подставках, из-за мольбертов жадно, тревожно, сделовитой беззастенчивостью впились в ее лицо десятки пар глаз. Среди них такие же жадные и такие же, как у всех, тревожные мои глаза, ощупывающие каждую морщинку.
Широко расставленные крутые скулы, обтянутые дряблой кожей, мясистый снизу нос, переходящий в плоскую расплывчатую переносицу, мелкосборчатый, запавший рот — вот он, экзамен, вот первая ступенька к будущему. Это самое заурядное из заурядных старушечье лицо мой карандаш обязан перенести на лист плотной бумаги.
Дома я часто рисовал портреты то соседских ребятишек, то товарищей по работе. Тогда я брался за них смело. Слава мне, если портрет получится похож, если нет — все равно слава и восхищение. В Густом Бору лучше никто не нарисует.
Теперь же тонко отточенный карандаш выводил едва приметные глазу линии, оставляя на бумаге реденькую паутинку — след моей панической робости.
Старушка безучастно помаргивала глазами, плотнее сжимала мятые губы. Она в эти минуты была для меня самым важным человеком на всем свете, я въедался взглядом в каждую складочку ее кожи, ощупывал каждый выступ на щеках, на лбу, на подбородке.
Против моей воли карандаш сделал твердый нажим в углу губ, вне зависимости от моего сознания нанес решительную тушевку падавшей от носа тени… И я увлекся…
Лицо бабушки с расставленными скулами — лист бумаги, заполненный несмелой штриховкой, снова лицо — снова лист бумаги. Все окружающее исчезло для меня.
Через час без малого я оценивающе окинул взглядом свою работу: и скулы торчат в разные стороны, и нос мягкой гулей с исчезающей переносицей, широко расставленные, по-старушечьи бессмысленные, добрые глазки — все как следует. До чего же славная бабушка, до чего милое существо! Сидит себе помаргивает, ведать не ведает, что доставила мне сейчас радость. Впрочем, рано радоваться, какими еще глазами другие взглянут на мою работу!
По правую руку от меня сидела невысокая, немного кургузая девушка, густые волосы рассыпчатой волной закрывали шею и воротник белой кофточки. Небольшие, с короткими энергичными пальцами руки делали решительные, мужские штрихи. Я краем глаза заглянул в ее работу. Сначала ее рисунок показался мне каким-то кричащим, грубым, затем бросились в глаза старушечьи скулы — их так и хотелось пощупать рукой. Моя работа сразу же перестала радовать меня, она со всеми аккуратно растушеванными морщинками показалась ровной, серой, вылинявшей.
Соседка повернулась его мне:
— Покажи, как у тебя? Я фактуру лба ухватить не могу. Невыразительный лоб нажил на свой век божий одуванчик.
Мне захотелось загородить грудью свою работу. Мучительны были те несколько секунд, когда она, уронив на щеку рассыпающиеся волосы, немигающими глазами уставилась в мой рисунок. Какие мысли рождаются сейчас под ее аккуратным белым лбом, какое презрение прячется за сомкнутыми губами?
— Кто тебя научил так тушевку разводить?