Шрифт:
Мороз усиливался. Чтобы не застыть, нужно было двигаться. Я пошел к навесу, нет ли там соломы или сухих дров, чтобы развести костер. Но ни дров, ни соломы под навесом не оказалось, лезть же на крышу не было никакой возможности.
От навеса я увидел у речушки будку трактористов. Конечно, провести долгую зимнюю ночь в тесовой будке — вздор, и я отмахнулся от этой мысли, но… делать было нечего, и я пошел посмотреть. Но странно, я захватил все с собой, как будто не собирался возвращаться в избушку. Правда, об этом я вспомнил гораздо позднее.
Возле будки стояла железная бочка из-под горючего, я стукнул по ней и она загудела, как колокол в лесной тишине. Будка была на высоких колесах, у двери — лесенка в две приступки. Я вошел и зажег спичку. В будке было двое нар; налево, в углу, когда-то стояла на кирпичах железная печка — зола и угли подтверждали это. Ах, если бы она была сейчас! Спичка давно погасла, но лунный свет проникал через сохранившееся небольшое окошко и в будке было светло.
— Ну, что ж, тут можно жить, — сказал я себе.
Я положил на нары ружье, снял мешок и, достав топорик, отправился к речке за дровами. Там оказался летний загон для скота… Он был обнесен высоким пряслом, а с северо-западной стороны, кроме того, был устроен навес, лежало много хвороста и сена. Я снял три сухих, осиновых жерди и вернулся к будке. Пока рубил — согрелся. Потом, случайно, обнаружил, что бочка — это не бочка, а печка: для топки вырублено дно, а у второго дна, на боку сделано отверстие для выхода дыма. Трубы я откопал в снегу под будкой и занялся устройством.
Через какие-нибудь полчаса в печке жарко пылали дрова. Я разделся, достал котелок, набил его снегом и поставил на печку. Скоро у меня будет чай.
Теперь все неудачи дня отлетели, исчез испуг перед долгой зимней ночью, я сидел, смотрел на пылавшие дрова и думал о завтрашнем дне. Потом в эти раздумья властно вошел кот со своей судьбой, и я никак не мог отделаться от жалости к этому несчастному брошенному домашнему животному.
После чая я решил сходить к избушке, еще раз позвать кота и, если он поверит в мои добрые намерения и подойдет ко мне, обогреть его, накормить и завтра взять с собой в город.
Я отрезал кусочек хлеба и нарочито шумно подкатил на лыжах к избушке, чтобы он слышал, что я иду. Я стал опять у того же окна и позвал:
— Вася!.. Васенька, ну, подойди же, голубчик, я тебе хлебушка дам! Или может тебя зовут Мохнатый?.. Ну, Мохнатый, ну, Серый, ну, Бродяга! — отзовись же хоть разок… я ничего тебе худого не сделаю — хлебушка дам. У меня есть еще печеная картошка, я отогрею ее и принесу тебе… Ну, Василий Иванович, ну, Мохнатый, отзовись же!..
Я тянулся, заглядывал под крышу и все звал. Я перебрал множество всяких имен, звал его в свою будку, к теплу, но на все мои призывы он только один раз мяукнул, как бы говоря:
— Ну, что ты мешаешь мне спать?..
Так я и ушел ни с чем. В будке стало холодно, нужно было заготовить дрова на всю ночь. Я долго возился, снова растопил печку, подогрел чай, несколько картошек и, поужинав, залез на верхние нары. Здесь было жарко, пожалуй, как в бане, и мне захотелось растянуться, расправить уставшие плечи. Я расстелил плащ с полушубком и лег.
И вот никогда так со мною не случалось. Как только лег, — словно в яму провалился — ни ощущения, ни мысли, какой-то темный хаос, и в этом хаосе плыву я в неизвестность.
Плыву долго-долго, потом где-то в темной дали загораются две зеленые точки. Они приближаются, оживают, но я никак не могу догадаться — что это? И вдруг в тишине и мраке рождается призывное и знакомое с детства:
— Мя-у-у-!..
— Вася!.. Мохнатый!.. Серый!.. Бродяга!.. Ну, иди же ко мне, — говорю я, но странно, я не слышу своего голоса, хочу протянуть к нему руки и не могу их поднять. А кот приближается, я уже вижу его широкий лоб с двумя большими зелеными глазами, короткие уши и пушистую серую шубу; он мгновенно вырастает в огромное животное и ложится мне на грудь.
— Пришел, Вася, пришел, Мохнатый! Ну, вот и хорошо! Теперь ты будешь жить у меня, на охоту со мной ходить… только не зимой. Ты ведь боишься зимы?..
Мохнатый мурлычит как-то сердито. Может быть, он рассказывает о страшных, долгих и холодных ночах зимы и сердится на дедушку Акима Ивановича за то, что он бросил его в этом лесу одного. Потом я чувствую, как больно начинают впиваться его когти в мою грудь.
— Мохнатый, мне же больно, — чуть не кричу я и резким движением хочу сбросить его с себя и… просыпаюсь…