Джохадзе Мака
Шрифт:
А для мальчика эти тяжкие, эти хватающие за душу минуты, это заледенелое, как труп отца, настоящее существовало лишь постольку, поскольку настоящее было связано с будущим.
За какие-то пять дней Саба так быстро привык к гробу с отцом, покоящемуся на низкой тахте, что был удивлен и обижен, когда высокие и сильные мужчины подняли его на плечи, стукнули его краем об раму окна и по примеру Торникэ в последний раз вдребезги разнесли водянистые стекла.
Саба не садился в машину, вместе с друзьями отца он пешком шел к подъему на кладбище. Медленное течение процессии блаженным колыханием наполняло его тело. С таким же блаженным колыханием всплывал в его памяти душный запах магнолий. По вечерам сломя голову бежали они от серых песочных горок к морю. Жарившийся с утра на солнце песок остывал, словно распластанное животное. Выскочив из воды, они бежали обратно к песочным горкам и в их тепле отогревали чуть продрогшие, покрытые гусиной кожей тела. Как они торопились получить это двойное блаженство! Вода и песок были единственной и безграничной их мечтой и радостью. На безлюдном берегу лишь человека два-три маячили там и тут. Все море и опрокинутое над морем небо принадлежали только им, только им одним, так внезапно разбогатевшим, счастливым и влюбленным друг в друга.
Пристыженная и обеспокоенная равнодушием сына, Цира принялась убирать со стола.
Очнувшись от своих мыслей, Саба отвел взгляд от ее зардевшегося лица, подождал, пока она уберет последнюю тарелку, и вслед торопящейся на кухню матери пустил как пулю деловой вопрос:
— Когда собираешься уходить?
Цире показалось, что чем быстрее она решится, чем быстрее покинет она дом, тем проще и спокойнее завершится дело; женщине показалось еще, что повзрослевшие и почти возмужавшие ее сыновья давно уже ждут ее ухода; ждут, поскольку каждый из них должен строить свою жизнь. Где-то, в какой-то точке земли непоседливым двум девушкам не терпится выйти из круга и пуститься в путь. Путь их кончится у порога ее дома, и не сегодня, так завтра постучатся они в дверь. Не смущаясь, переступят порог. За дверью, подобно неизношенной одежде, останется их безобидный нрав. А дома, в четырех стенах, начнет вершиться круто замешенная на заботах и бессчетных житейских мелочах их женская судьба.
Цира хоть соль головой толки, как ни холь и ни ублажай их, все равно в один прекрасный день, замороченная этими самыми житейскими мелочами молодая хозяйка споткнется вдруг о бережливость свекрови, как о старую рухлядь, и проклянет в сердцах: будь ты неладна! — если не вслух, то про себя наверняка.
Знала и понимала все это Цира столь же хорошо, как и такую житейскую мудрость — не должна вдова плакать на виду у людей. И то и другое было подсказано вековым опытом, и то и другое подтверждалось не одной прожитой жизнью на земле.
«Как быстро пронеслось счастливое материнство! Каким дальним и желанным берегом осталось оно позади! С какой отрадой ждешь внезапного пробуждения младенца, чтобы дать ему грудь! Целебной влагой остужают жар груди слезы младенца. Взывает он к тебе и ждет. Беззащитные, льющиеся в душу звуки: «Слаб я, беспомощен…» Воздух и вода, хлеб и тепло — все ты одна для него на свете.
Цирины соски — два солнца Саба, Цирины соски — две звезды Саба…
Мурлыканье Торникэ, наша беспокойная, странная, незыблемая наша любовь. Перед такой любовью предстаешь в чем мать родила, и так горячо твое тело, так полна душа любви, что где там думать об одежде и взоре чужом. А годы бегут, грабят нас годы, кутаемся в одежду, жаждем тепла, бегут годы, и, как нищие крестные, одаривают нас не золотыми украшениями, а именами. Не божественными, исключая имя матери, а земными, и грузом ложатся на нас неприязненные, неестественные слова: невестка, свекровь, золовка и жена…»
Словно застигнутая на месте преступления, встрепенулась Цира от вопроса сына.
— Когда вы скажете, тогда и уйду.
Точно нищенка, ждущая подаяния, притулилась она к стене…
— Как беззастенчиво звонят эти нищие, — бывало, досадовала Цира, когда бежала открывать на долгий и оглушительный звонок в дверь.
— Помоги, сестра, помоги, дорогая…
— Заходи, — поостыв, говорила Цира, препровождая цыганку в гостиную.
В полном молчании долго и старательно отбирала Цира одежду. Когда цыганка бросала взгляд на пестрые, красиво сшитые платья, предназначенные ей, подобие улыбки обозначалось на ее припухлых губах, и она вставала уходить.
— Что, не нравится?! — спрашивала изумленная Цира.
— На кой черт ей платья, не видишь, водкой насквозь пропахла?
— Вот это человек, вот она понимает!.. — радостно тянула цыганка и так весело улыбалась в лицо Софико, будто столкнулась случайно с давнишним своим другом.
Растерянная Цира смущенно и удивленно слушала, с какой неподдельной искренностью благословляла пьяница ушедшую на кухню за стаканом водки Софико: счастливой и довольной была женщина. Не только водкой, не только сиреневой этой жидкостью, отогревшей ее замерзшие жилы, была довольна женщина. В замутненном, подернутом пьяным блаженством взгляде сквозило еще и тщеславие человека, который знает, что им не брезгуют, что после его ухода не швырнут в мусорное ведро стакан, из которого он пил, а, ополоснув, водворят на прежнее место в сверкающем строю хрустальной посуды, предназначенной для гостей.
— «…вот она понимает!..»
Еще один подарок из детства: который уже раз терпели они поражение перед бабушкиной чуткостью. Скольких людей согревало удивительное ее милосердие! Знала Софико, что кашемировой шали невмочь больше отогреть заледенелую душу цыганки, голубому шелку не под силу скрасить огрубевшее, обветренное ее лицо. И было бы смешно, смешно и грустно видеть на ногах этой женщины, разбитых от ходьбы, с ороговевшими пятками, Цирины туфли на высоких каблуках.
По ночам, когда возвращались с охоты усталые мужчины, Софико ставила перед ними землистого цвета старинный медный таз и молча мыла им ноги по очереди. С материнской бесхитростностью, присев на корточки у мускулистых сыновних ног, гнала она от коленей к ступням их сотворенные по неведенью грехи и кровь. С бездумных мужских лиц постепенно сходила усталость. По-детски самодовольные и взбодрившиеся, они вновь обретали ту гордость во взгляде, которой отличались мужчины их рода.
«У женщины не должны простывать ноги…» Одна лишь эта фраза осталась в памяти Саба от того многолюдного шумного дня, и то потому, наверно, что ответом ей была все та же таинственная улыбка, неразгаданная женская улыбка на лице Нинико.
В день свадьбы Нинико красовалась в тонюсеньком легком платье. Потом, закутанная в дорогую шубу, она ехала на вокзал с высоким мужчиной, которому она еле доставала до плеча и который отныне был ее мужем. Он увозил ее куда-то, и Саба удивлялся, почему бабушка с таким усердием наставляла молодую: «У женщины не должны простывать ноги…»