Шрифт:
Анри не мог оторвать глаз от фотографии.
Издатель это заметил и спросил себя, что с ней не так. Он повернул голову, чтобы убедиться, что фотография на месте, целая и невредимая — словно Анри мог одним своим взглядом нанести ей ущерб. Но нет, конечно же фотография была в порядке. Анри не был медиумом — иначе он бы это знал; о таких вещах писатели говорят своим издателям в первую очередь.
Конечно, издатель все еще слегка опасался Анри, но с того момента, как он стал главой этого издательства, он опасался всех писателей, которых публиковал.
— Вы уже подписали какие-либо документы с той кинокомпанией?
— Нет.
— Точно?
— Ничего не подписывал.
— То есть все это время вы работали без контракта?
— Да. А теперь я хочу превратить сценарий в книгу.
— В роман?
— Еще не знаю.
— Роман — это лучше. Но только настоящий роман, а не такой, внутрь которого напихано множество других романов… если вы понимаете, что я имею в виду. Просто роман.
— Я хочу показать, до какой степени мы все еще подвержены влиянию той лжи, которую воспроизводят одно поколение историков за другим, — пояснил Анри.
Он в очередной раз перевел взгляд с фотографии детей на лицо издателя, который был историком по образованию. Анри это знал. Этот человек буквально купался в истории, которая к тому же была для него семейной традицией: его отец писал книги о Революции, так же как и его дядя, который даже стал издателем исторических книг; они создавали направления, течения, школы. Но почему бы не произвести революцию в самой истории революций? Династия историков, один представитель которой серьезнее другого, подумал Анри, представляя своего издателя ребенком — например, в мае 1968 года, — который роется в книгах своих предков в поисках объяснений нынешнего непредвиденного бунта, — в то время как он сам, Анри, с прижатым ко рту клетчатым платком сооружает из остатков своего «Cirsuit-24» баррикаду на улице Суффло.
— Ибо Революция, — продолжил он, — это триумф чокнутых. Только историки способны рассматривать ее как серьезное событие. Речи папаши Дюшена не имели никакой определенной стратегии. Эбер был прежде всего писателем. Сам процесс писательства опережал размышления. Впрочем, там и не было размышлений, одни насмешки. Он просто развлекался. Проект «Папаша Дюшен» держался на шутках и каламбурах, а в результате получилось, как в игре в «гусек», когда фишка двигается тем дальше, чем больше точек на кубике: чем удачнее были шутки, тем больше они приближали убийства.
Издатель спросил себя, сколько Анри потребует денег и какую прибыль может принести произведение, которое, по сути, и не роман в традиционном понимании этого слова. Практически никакой прибыли не будет. Он получит еще одну книгу Анри, похожую на все остальные его книги — один из тех романов, где прошлое и настоящее, большая и малая история, кинематографический и театральный язык, вымысел и реальность, правда и ложь стремятся к одной и той же цели.
— Полагаю, вам нужны деньги, — сказал он вслух.
— Не начинайте с этого, дорогой друг. Не мне нужны деньги,а вы, как сумасшедший издатель, хотите издать такую книгу.И, во имя всех моих книг, которые вы уже опубликовали — в убыток себе, о чем я сожалею, — скажем, из чувства признательности, я собираюсь предложить вам замечательную вещь: заключить со мной контракт, делающий вас счастливым обладателем прав на мой новый роман, который вас уже восхищает, несмотря на то, что вы его еще не прочли. Контракт — и в придачу, как всегда, чек.
— Сколько вы хотите?
~ ~ ~
В ночь на 4 августа 1789 года собрание представителей трех сословий упразднило привилегии и декретировало равноправие всего французского народа. Это был самый известный праздник всеобщего равенства за всю мировую историю, на котором было провозглашено, что все люди рождаются равными и свободными. Герцоги и епископы, крестьяне и ученые отныне становились просто гражданами — то есть, дословно, «жителями города». Однако загвоздка состояла в том, что этого города не существовало, у него не было ни структуры, ни законов, ничего реального. И вот, в ожидании, пока он будет построен, Франция, которая была уже не королевством и еще не республикой, а неким примитивным сообществом дикарей, купалась в счастье всеобщего равенства.
Третье сословие, которому было всего шесть месяцев от роду, не обладало ни сплоченностью, ни историческим опытом. Его легитимность держалась лишь на беспорядочной груде нелепых формулировок, притязаний и жалоб, собранных со всех концов страны, утопических проектов, составленных людьми, одержимыми восторгом от того, что они вообще умеют писать, поскольку совсем недавно выбрались к свету из тьмы неграмотности. Видя все это, дворяне и церковнослужители разнежились, размягчились — они были очарованы, они тоже хотели ощутить эйфорию свободы, хотели стать частью целого, хотели второй молодости. Графы и аббаты обнимались с простым людом и заражались его одержимостью.