Шрифт:
Так начался их головокружительный, сумасшедший, светоносный роман. Даже защита диплома, такое важное событие в жизни, прошло для Кати как во сне. Реальный мир расплылся в радужном сиянии, какое бывает, если зажмурить на солнце влажные ресницы. Кате теперь не было нужды думать о грубых мирских материях. Покровский снял для нее необыкновенно солнечную студию с крошечной задней комнаткой. Огромная двуспальная кровать занимала всю площадь спаленки, оставляя место лишь для самодельной, грубо сколоченной этажерки, оставленной предыдущим хозяином. На верхней полке стоял альбом Венецианова, между глянцевых страниц которого не переводились купюры разных достоинств. Теперь Катя позволяла себе не только покупать краски, могла иметь не только все необходимое для своего ремесла, но она наконец-то получила возможность помогать родителям… Катя начала хорошо одеваться и питаться, ее мальчишески угловатая фигура чуть округлилась. Теперь это была не тощая студентка в драных джинсиках и свитерке грубой вязки, а цветущая молодая женщина.
Да, а откуда же брались деньги в художественном альбоме? Не сами же заводились от сырости? Катенька работала в издательстве, иллюстрировала детские книжки и получала смехотворную зарплату. Очевидно, Иван подкладывал купюры в Венецианова при любой возможности, но когда она спросила об этом, он только рассмеялся в ответ:
– Маленькая моя, ты из тех женщин, которых должно оберегать. Так или иначе, кто-то должен был прийти и взять на себя заботу о тебе. Этим кем-то оказался я. Неужели это тебе не нравится?
Ей это нравилось. Более того, это было, как она думала порой, закономерно и нормально, словно кто-то давно, еще в детстве, пообещал ей этого высокого веселого человека, пообещал в подарок на день рождения. «Если будешь хорошо учиться…» И Катя старалась быть хорошей ученицей. Ее живописный талант совершенствовался день от дня. Разумеется, она не избегла некоторого эпигонства, ее полотна первое время напоминали работы Покровского, но на его откровенные сюжеты и идеи она смогла набросить флер нежной женственности. В сочетании с мужской, строгой манерой письма, выходило нечто очаровательно оригинальное. Ее работами стали интересоваться галереи, кое-что было уже куплено. Иван гордился ее успехами, удивлялся ее молодой дерзости, и… любил ее. Она ощущала эту любовь, как непрестанное, ровное солнечное тепло. А на солнце не ропщут, если его скрывают тучи, на него не обижаются, когда вдруг наступает ночь, и если тоскуют по нему порой, в долгие зимние дни, то отнюдь не бранят, а только ждут, ждут с мучительным и радостным нетерпением… Кате и в голову не приходило спросить: почему Иван может остаться у нее сегодня, а завтра – ни в коем случае? Почему куда-то им можно пойти вместе, а куда-то – нежелательно? Почему, наконец, он не женится на ней, если так сильно (она знает это) любит? Потому, что солнце не может принадлежать только кому-то одному, солнце для всех, вот и весь ответ!
Но ей было суждено узнать правду, и пришел день, когда она узнала ее. Ровно через год, в той самой галерее, где встретила она Ивана, проходила их совместная выставка. Правда, прибыли они туда поврозь. Катя приехала немного раньше и коротала время в светской беседе с хозяйкой «Серебряного павлина». Эмилия Габриэловна, статная пожилая армянка, блистала редкостной красоты жемчужными украшениями и остроумием, таким же обкатанно-гладким, как ее жемчуга. Болтая, Катерина то и дело поглядывала на лестницу, и вдруг оживленное движение, внезапно закрутившийся в человеческом море водоворот подсказали ей, что Иван уже здесь. Она хотела сделать шаг ему навстречу, но невидимая рука, быть может, жесткая рука судьбы, остановила ее. Иван был не один.
Рядом с Покровским шла высокая и худая женщина, шла, опираясь на его локоть. На ней был белый брючный костюм из какой-то необыкновенной переливчатой ткани – вероятно, выбранной, чтобы скрыть болезненную, невероятную худобу, а белый цвет должен был освежить желто-коричневый тон лица женщины. Но эффект получился противоположный ожидаемому. На глянцевом фоне заметнее был болезненный цвет кожи, а белоснежный берет, лихо заломленный на покрытый испариной лоб, производил и подавно удручающее впечатление, словно кто-то вздумал насвистывать популярный мотивчик перед разверстым гробом. При каждом шаге женщина морщилась, словно движения доставляли ей невыносимую боль, а справа от нее, держась за ее руку, важно шагал малыш лет четырех. Нет, не он держался за руку матери, это она держалась за мальчика, и, казалось, маленькая ладошка сына служит ей большей опорой, чем крепкая рука мужа.
– Как она изменилась, бедняжка! – свистнула Катерине в ухо Эмилия Габриэловна.
– Кто – она? – невнимательно переспросила Катя. Она была занята, она прислушивалась к поступи своей беды…
– Как – кто, дорогая моя? Вы что же, не знаете? Жена Покровского, мадам Покровская, так сказать. Была ведь у нас первая красавица, а два года назад у нее, представьте, обнаруживают рак. Отняли одну почку, облучили так, что бедняжка сплошь облысела, но толку все равно мало. Впрочем, говорят, Покровский отправлял ее в Германию, на курс какого-то особого, ужасно дорогого лечения, и, видно, ей там помогли. Она первый раз после операции показалась на людях… Катенька, что это с вами?
– Ничего, Эмилия Габриэловна. Здесь немного душно.
Трудно представить, но она перенесла все. Она стояла рядом с Иваном, по левую руку, а по правую пыталась выстоять его жена, и все морщилась страдальчески. Катя принимала поздравления – одни на двоих с Иваном. Она чокалась с ним бокалом игристого, радостного вина. Она ловила на себе порой недоуменные, а порой одобрительные взгляды тех, кто был в курсе ее романа с Покровским. Наконец, она видела, как Иван усаживает в автомобиль жену и сына – в тот самый автомобиль, в котором они катались по ночному городу… И она даже помахала им вслед, словно вот так, легкомысленно, слегка, навеки прощалась со своей любовью…
Назавтра Иван пришел, но Кати не было дома. Она не брала трубку, не отзывалась на его звонки, потом вообще отключила телефон. Он пришел опять, она не открыла, затаилась в спальне, кусая подушку, чтобы не разреветься в голос. Но вечно прятаться было невозможно, и в следующий раз она впустила его. Он ворочался в прихожей, большой и смущенный. А она, сложив на груди руки, смотрела на него, как та крестьянка в стихотворении Некрасова смотрела на проносящуюся мимо тройку.
– Что-то случилось, маленькая моя?