Шрифт:
– Да, – ответила ему Катя, не сводя прощального, прощающегося, покаянного взгляда с его бесконечно родного лица. – Иван, я должна тебе сказать… Ты имеешь право знать правду. Я полюбила другого человека.
У него было такое лицо, словно она неожиданно причинила ему сильную боль, и Катя снова вспомнила «мадам Покровскую». От боли, причиняемой ее болезнью, все время страдальчески морщилась эта женщина, или эту боль доставляло ей присутствие Катерины?
Она как бы нехотя бросила еще несколько слов – о том, что у них были свободные отношения, о том, что любовь в принципе свободна, что Иван достаточно великодушен, чтобы простить ее и не желать ей зла. И добавила, неизвестно зачем, испортив этим все, всю свою жалкую ложь:
– Я выхожу за него замуж…
– Вот оно что! – почти вскрикнул Покровский, и лицо его немного посветлело. Он ведь был настоящий художник, художник во всем, и невольно озвучил беззвучный крик своих же картин. – Катя, пойми, я… Она… Врачи сказали мне…
– Остановись, – попросила Катя, и он замолчал. Никогда не слышал от этой крохи такого повелительного тона, никогда не видел такой горькой гримасы на мучительно прелестном лице! – Подумай, что ты хочешь мне сказать, и остановись. Тебе самому потом будет за это стыдно. А лучше всего, уходи прямо сейчас.
Он послушался и сказал только, обернувшись в дверях:
– Студия оплачена до октября. Катя, если ты вдруг будешь в чем-то нуждаться…
На дворе стоял май. Катя была на третьем месяце беременности.
Глава 2
В издательстве долго ничего не замечали, а потом заметили, да ка-ак спохватятся! Пытались для начала «уйти» Катю по-тихому, потом даже взывали к ее совести – как она может отправиться в декрет и бросить родную контору без художника, тем более зная их бедственное положение! Издательство далеко не бедствовало, а скорее прибеднялось, что и позволило Кате помахать у начальства перед носом трудовым законодательством и потребовать законных льгот. Со своей стороны, она уверяла, что не оставит работы, будет брать заказы на дом… Останетесь довольны, как говорится!
Но это потом, а пока она брала кисти словно в последний раз, словно спешила догнать на бумажном листе, как в детстве, уходящий свет. Но на этот раз свет уходил из ее жизни, а впереди поджидала готовая раскрыть свои темные объятия ночь неизвестности. Ночь без проблеска звезд, без лунной дорожки, без огонька в окне. Ведь само по себе ожидание может быть ярче свечи лишь тогда, когда есть кто-то за окном, когда есть, кого ждать… Катя все искала цвет, все подбирала верное сочетание полутонов, иногда спохватывалась, что ребенку вряд ли полезно дышать красками и растворителями, и только тогда выбиралась погулять на свежий воздух. Знакомых она почти не встречала, а если и встречала, то они не узнавали ее, так Катя подурнела. Питалась Катерина кое-как и очень похудела, что называется, спала с лица, и только живот выкатывался, как глобус. Она вспоминала, как говорила бабушка, что, дескать, если женщина носит мальчика, то хорошеет, а если девочку, то дурнеет, потому что девочка забирает у матери ее красоту. Значит, у нее будет дочка.
В октябре она нашла через агентство новое жилье – комнату в коммунальной квартире. Чтобы внести плату, продала свои немногие сокровища – модную новинку – мобильный телефон и золотой браслет, подарок Ивана. Хотела продать и норковую курточку, но покупателей не нашлось, слишком маленький размер у Кати, эта куртка двенадцатилетней девочке впору, а кто таких соплюшек одевает в канадскую норку?
Жильцы перенаселенной коммуналки сначала встретили Катерину без особой радости. Нужно было видеть, как вошла она в свой новый дом – вопиюще-круглым, словно загодя горланящим животом вперед. А вместо табуреток, вместо пригодных в обиходе кастрюлек и поварешек – альбомы, краски, картины… Ей некуда было забрать мольберт и еще кое-что из крупных вещей, и хозяйка студии любезно согласилась подержать их у себя в кладовой, «пока что». В новой Катиной комнате было всего десять квадратных метров, и никакой мебели. Расплатившись с грузчиками, она села на стопку расползающихся альбомов, и зарыдала, вдохновенно и басовито, как цыганка.
Через пять минут в комнату осторожно постучали. На пороге стояла старая таджичка, мать четырех сыновей, которые затемно уходили куда-то на стройку и возвращались только поздно вечером. Спали они все вповалку на полу, и только старуха-мать занимала дощатый топчан. Она была главой семьи, все время бранила и пилила своих детей, за что – не понять, так как ругать их она предпочитала на родном языке, но каждый день варила старуха ароматный, жирный суп. И вот сейчас эта таджичка стояла на пороге Катиной комнаты.
– Мой нухат шурпа варил, – объяснила она, тыча Катерину в бок кривым черным пальцем. – Твой еда нету, ко мне кушать ходи.
Катя поблагодарила и хотела закрыть дверь, но таджичка выволокла ее в коридор и погнала в кухню, подбадривая тычками. Там она налила ей миску супа, потому что загадочная «нухат шурпа» оказалась всего-навсего гороховым супом с бараниной, но удивительно вкусным. А когда Катя вернулась в свою норку, то обнаружила там, помимо привезенного ею, еще невесть откуда взявшееся раскладное кресло-кровать, правда, порядком обшарпанное, но все еще крепкое.
– На помойку хотела выкинуть, дочке диванчик купила, – коротко заметила, сунув нос в комнату, продавщица Лиза, мать-одиночка. И отмахнулась от благодарностей: – Пользуйся, не жалко…
Но визиты на этом не кончились. Соседнюю комнату снимали две студентки, Света и Аня. Аня выглядела как фотомодель, а Света как хиппи, и Катерина сделала соответствующие выводы, и немного удивилась, когда узнала, что Света, большеротая, длинноносенькая, вся унизанная этническими безделушками, заканчивает театральный. А ухоженная, гламурная Анечка с кукольным личиком, оказывается, учится в литературном институте и широко известна (в узких кругах) как талантливая поэтесса. В общем, эти две девицы, щебеча, впорхнули в Катину келью и уверили ее, что она может брать что угодно из их посуды, пользоваться их столом и шкафчиком в общей кухне.