Шрифт:
— Ну, хорошо! Если вы мне позволяете, я продолжу работу. Так уж получается, что для отдыха не хватает времени.
Несмотря на возраст, несмотря на все усиливающуюся тучность, Адель по-прежнему работала старательно и ловко, с поразительным профессиональным мастерством. Ренкен наблюдал за ней некоторое время, потом спросил:
— Где Фердинанд? Он куда-нибудь ушел?
— Нет, нет! Он здесь! — ответила Адель, показывая концом кисти в угол мастерской.
Фердинанд был действительно там, он лежал в полудремоте, растянувшись на диване. Голос Ренкена разбудил его, но он не осознал, кто это пришел, — так он ослабел, так медленно работала его мысль.
— А, это вы, какой приятный сюрприз! — сказал он наконец и расслабленно пожал руку Ренкену, с усилием привстав. Накануне жена накрыла его с девчонкой, которая приходила мыть посуду; он был необыкновенно удручен, лицо его выражало растерянность и покорность, он не знал, что ему сделать, чтобы только умилостивить Адель. Ренкен нашел его более опустошенным и подавленным, чем ожидал. На этот раз полный упадок духа был так очевиден, что Ренкен почувствовал глубокую жалость к несчастному человеку. Ему захотелось разжечь в нем былое пламя, и он заговорил об успехе «Класса» на последней выставке.
— А вы молодчина! Вы все еще задеваете публику за живое… В Париже говорят о вас, как в дни вашего первого дебюта.
Фердинанд тупо уставился на него. Только чтобы сказать что-нибудь, он промямлил:
— Да, я знаю. Адель читала мне газеты. Картина моя очень хороша, не правда ли?.. О, я все еще много работаю… Но я вас уверяю, что она превосходит меня, она изумительно владеет мастерством!
И он подмигнул, показывая на жену и улыбаясь ей своей больной улыбкой. Адель подошла к ним и, пожимая плечами, сказала с мягкостью преданной жены:
— Прошу вас, не слушайте его! Вы-то знаете его прихоть… Если верить тому, что он говорит, так это я — великий художник… А я ведь только помогаю ему, да и то плохо. Впрочем, чем бы дитя ни тешилось!..
Ренкен молча присутствовал при сцене, которую они, вероятно, не впервые разыгрывали друг перед другом. В этой мастерской он ощущал полное уничтожение личности Фердинанда. Теперь он не делал даже и карандашных набросков и опустился до такой степени, что не чувствовал потребности сохранять хотя бы видимость достоинства, прибегая ко лжи; его удовлетворяла роль мужа. Адель придумывала теперь сюжеты, создавала композиции, рисовала и писала, даже не спрашивая больше его советов; она настолько усвоила его творческий метод, что продолжала работать за него, неуловимо перейдя грань, и ничто не указывало, где была веха его полного исчезновения как художника. Теперь существовала только она, и в ее женском творчестве оставался лишь отдаленный след его мужской индивидуальности.
Фердинанд зевал.
— Вы останетесь обедать, хорошо? — спрашивал он. — О, как я изнурен… Можете ли вы это понять, Ренкен? Я еще ни за что не принимался сегодня и уже падаю от усталости.
— Он ничего не делает — всего только работает с утра до вечера, — вставила Адель. — Он не хочет меня слушать и никогда не отдыхает как следует.
— Верно, — подтвердил Фердинанд, — отдых для меня — хуже болезни, я должен быть все время занят.
Он поднялся и, едва передвигая ноги, подошел к маленькому столику, за которым его жена писала когда-то акварели. Усевшись, он уставился на лист, на котором были намечены какие-то контуры. Это была, вероятно, одна из первых наивных работ Адели — ручеек приводит в движение колеса мельницы под сенью тополей и старой ивы. Ренкен наклонился через плечо Фердинанда, он улыбался, глядя на этот по-детски неумелый рисунок, на вялость тона, на всю бессмысленную мазню.
— Забавно, — пробормотал он.
Но, встретившись с пристальным взглядом Адели, Ренкен замолчал. Уверенно, не прибегая к муштабелю, она только что набросала фигуру, каждый ее мазок изобличал большое мастерство и широту охвата.
— Не правда ли, мельница очень мила? — подхватил с готовностью Фердинанд, все еще склоненный над листом бумаги, как послушный маленький мальчик. — О! я только еще учусь писать акварелью — не больше!
Ренкен был совершенно ошеломлен. Это Фердинанд писал теперь сентиментальные акварели.
Перевод Т. Ивановой
ЖЕРТВА РЕКЛАМЫ
Пьер Ландри родился на улице Сент-Оноре, близ Центрального рынка, где зевакам раздолье. Кормилица учила его читать, заставляя разбирать по складам вывески и объявления. Он сдружился с этими громадными квадратами бумаги — красными, желтыми, голубыми, а когда Пьер подрос и стал слоняться по улицам, он прямо влюблялся в рекламы, на которых огромными причудливыми буквами было так много написано.
Его отец, чулочник, удалившийся от дел, завершил образование сына, каждый вечер он предоставлял ему последнюю страницу газеты, — считается ведь, что детям легче всего читать объявления, так как они печатаются крупным шрифтом.
В двадцать лет Пьер Ландри осиротел. Отец оставил ему довольно большое состояние, и Пьер принял решение жить впредь только для самого себя, пользуясь всеми возможными благами прогресса и цивилизации. Его отец немало потрудился, он же будет теперь отдыхать среди несказанных радостей золотого века, которые сулят ему последние страницы газет и бесчисленные рекламы, расклеенные по всему городу.