Витковский Евгений Владимирович
Шрифт:
4-го октября того же года очередное письмо из Рио-де-Жанейро (девятое за два неполных месяца!) начиналось обращением «Дорогие Надя и Женя». А следующее, от 9 октября — привычным «Дорогой Женя». Надежда наши отношения восстановила и… пошла писать стихи. Те самые, которые изданы лишь в XXI веке и составили ее сборник «Дым отечества». Хотя мы с Надеждой расстались в 2002 году, но остаемся лучшими друзьями и она ждет собрания сочинений не меньше, чем все, кто так или иначе оказался задействован в общении между Москвой и Рио-де-Жанейро: тем более, что именно в конце 1970-х годов у нас появилась на короткое время возможность общаться с Валерием без посредства «советской почты». В 1978 году обращения стали прежними, а 6-м апреля датировано письмо, начало которого стоит процитировать:
«Мой дорогой друг,
Совершенно неожиданно получил сегодня из Кембриджа в Англии письмо Ариэля…»
Тут нет ничего странного: по поручению Ю. П. Иваска в моем доме появился мой дорогой и ныне, увы, покойный друг, Александр Николаевич Богословский, специалист по творчеству Бориса Поплавского, заплативший за эту свою «специальность» тремя годами ГУЛАГа (меня не притянули к его процессу по случайности: моего телефона не было в записной книжке Богословского; зачем записывать то, что знаешь наизусть как молитву?..) Через Сашу я мог передавать письма на Запад, получать их с Запада, да и книги можно было в небольшом количестве передать. Два года мы жили в этом смысле как у Христа за пазухой, диппочта некоторых (точнее, трех) посольств готова была нам помочь максимально насолить советской власти. Ну, а мы, само собой, готовы были этому желанию соответствовать. Я был защищен лучше Саши: и член Союза Писателей, и… эпилептик, да еще и — не падайте в обморок — специалист по ленинской теме в мировой поэзии. Ничего особенного: в 70-е годы я собирал (но сам не переводил) псалмы, которые писали Ленину во всем мире. Но у монеты, кроме аверса, есть и реверс. Кончилась советская власть, а я вовсе не перестал быть специалистом в этой области. В России, США и Израиле очень охотно печатают мои переводы стихотворений о Ленине, созданные в 1938–1954 году лучшим канадским поэтом, «Киплингом холодной страны», Робертом Сервисом (1874–1958). Вот за эти переводы мне при советской власти дали бы не три года, а куда больше. Но я — филолог, я всего лишь продолжаю изучать начатую тему. Псалмы больше никому не интересны, зато стихи Сервиса о ругани теней Ленина и Сталина в ставшем коммуналкой мавзолее многим очень по сердцу (Наверное, есть и те, которым «не по душе», только вот есть ли у них душа, или давно продана?). Словом, связываться с эпилептиком-лениновеведом аж до 1986 года не рисковали. А когда на допросы все-таки стали вызывать — оказалось поздно. Потому как тем, кто вел допросы, очень скоро стало пора спасать собственную… ну, шкуру, шкуру, ничего другого я в виду не имел.
Только Саша Богословский тихо угас, ушел из жизни, успев подготовить к печати трехтомник любимого Поплавского. Он и сейчас у меня на стеллаже возле стола — как память о Валерии, о Саше. И — о связавшем нас «через свои каналы» Юрии Павловиче Иваске, чья поэзия все не дождется никак нормального издания в России.
Однако письмо от 6-го апреля 1978 года наконец-то было расковано, наконец-то лишено тошнотных эвфемизмов. Может быть, и нет это важно теперь, на два абзаца процитирую.
«О статье „Скрытый шедевр“ С. А. Карлинского я Вам писал (и статью посылал). Статья на шести неполных страницах журнала „Улица Христофора“ (gay). Есть в ней ссылки на Георгия Шувалова (вероятно, Геннадия Шмакова), но не в этом дело, а в том, что о моем Ариэле С. А. К. написал опрометчиво, сделав из него левшу, в чем я далеко не уверен. Спорить уже поздно: статья напечатана. Другая копия послана дяде Р. А. А получена ли?» [Кстати: статью мне дядя Руди так и не переслал, считал, что она может «повредить племяннику». Ошибался дядя Рудольф, чудесный человек… но быстро старел. Рад бы о нем десяток страниц написать, да где место взять?..]
«Левша» — постоянный эвфемизм Перелешина (и не только его) для того самого, что давно уже называется по-русски «гей». Но отвечу: я-то ведь не Ариэль. Мне нужно представить, что о своем Ариэле думал Перелешин. Тот Ариэль, конечно, был гей, да еще и вечно в кого-нибудь (своего пола) влюбленный. Совесть велит и мне прикинуться геем, подыграть партнеру… но я же не «Доктор Кто» из знаменитого английского телесериала, переродиться не могу. Ариэль исчез с тех пор, как в начале 1990-х Валерий перестал узнавать окружающих. Кем ни прикидывайся, а в храме, в исповедальне все равно скажешь правду. Правда же проста: если бы я родился геем, я был бы в точности тот самый Ариэль, какого придумал Перелешин. Только я-то родился собой. В любом случае — как пела некогда моя почти ровесница Глория Гейнор, «I am what I am». (Правда, кто бы мне самому на седьмом десятке объяснил — каков же я есть? Как-то по сей день все не было времени задуматься).
От себя лишь печально добавлю, что с замечательным переводчиком Геннадием Шмаковым знаком не был: мы жили в разных городах. Сколько же «невстреч» оставляет нам уходящая жизнь. Но… напоминаю, мой стакан всегда наполовину полон, никак не иначе. Так останется до конца дней моих, а дальше не мне решать.
Но вернусь к тому же письму:
«Мой брат однажды опять бранил книгу „Ариэль“ — „Порнография!“ Вспоминал переполох (слова Т<амары> М<ихайловны> [т. е. моей матери] и Аллы <Шараповой, моей первой жены>): „Скажите ему (мне, то-есть), чтобы таких стихов не писал“. А я слушал — и жалел его (вместе с его викторианством). Сколько воды утекло с тех пор под мельничные колеса. И смотрел я на ворох книг, полученных от моего Ариэля (и с какими надписями!»
По мне — Перелешин все понял правильно. И причину, по которой я сбежал из первой семьи (не хочу о ней ничего плохого писать, ибо если о мертвых — только правду, то о живых — или хорошо, или ничего: такой вариант древней формулы я выбрал для себя). И понял, что надписи мои очень большому поэту Валерию Перелешину были совершенно искренними. Дело никак не в сексуальной ориентации, дело в поэзии, а она инструкциям о том, как писать, как не писать, не подчиняется. Куда более неловко читать теперь в письмах Перелешина упоминание о том, как в середине 1930-х он пытался «лечить себя женщиной», Е. А. Генкель, которая была старше него на тринадцать лет, — что там у них вышло, знать не знаю, но в итоге поэт пошел в монахи. Впрочем, как пошел, так и ушел: «голубой монах» не столько противоестествен, сколько не имеет права на уважение. Этого поэт не хотел.
Перелешин все больше «открывался», как говорят геи, «готовился выйти из чулана». Он это и сделал после смерти матери в 1980 году, но до тех пор у нас с ним оставалось два года свободной от цензуры и «зоркого ока» переписки. Перелешин поставил задачу: переслать мне ВСЕ свои стихи и переводы, в том числе и такие, от которых отрекался начисто и не желал их печатать никогда (даже написанные в детстве, даже совершенно непристойные, написанные в период «молчания» по-английски, словом — все). У меня и впрямь оказалось такое, чего здесь нам печатать не захотелось, стихотворения, написанные Валерием в детстве. Пусть лежат в архиве.
Зато Валерий непременно передавал приветы Надежде Мальцевой, моему учителю Аркадию Штейнбергу, моей приятельнице, поэтессе Ирине Озеровой, вернувшейся в Питер (Боже, какой ценой!..), Марии Веге, конечно, Саше Богословскому, а также пражско-парижскому поэту Алексею Эйснеру, с которым в эти годы мне не без труда удалось познакомиться в Москве, чьим «Человек начинается с горя» Перелешин бредил еще в Харбине. Написал Эйснер, к сожалению, очень мало, едва хватило на небольшую книжку, которую мы в «Водолее» в 2005 году выпустили. Потом еще стихи нашлись, надо бы переиздать книгу в расширенном виде — да только вот слишком много всего надо — а нас с годами все меньше. И все меньше живых свидетелей ушедшей эпохи. Сыну я всегда повторяю: если надо идти по литературным делам к десятку стариков, выбирай сперва того кто, старше. А то опоздаешь. Надо сказать, совет помогает.