Витковский Евгений Владимирович
Шрифт:
С середины июня 1978 года Перелешин стал писать о своих сексуальных влечениях сперва прямым, а позднее даже избыточно прямым текстом. Из письма от 10 июня 1978 года:
«Засматриваюсь на одного служащего ближайшей забегаловки („ботекина“). Такую красоту редко приходится видеть даже в Бразилии — стране очень красивых людей. Не знаю о нем ничего, даже двумя-тремя словами с ним не обменялся, хотя он всегда на меня смотрит, когда я прохожу мимо. Красота в малой дозе привлекает, но когда красота в избытке, желание сменяется благоговением. Тем не менее, сегодня я встретил на улице почтальона мулата (по прозвищу „Bonit~ao“ — Красавец) — тоже поразительно красивого, но красотой смешанной крови, зато улыбчивого и очень приветливого: и уже вторично пригласил его к себе — познакомиться. Культурой можно произвести впечатление на культурных или хотя бы ищущих культуры, а людям этого класса нужны достоинства другого рода: вот, если бы у меня был собственный автомобиль или возможность пригласить такого Красавца куда-нибудь в Ламбари или хотя бы Терезополис…»
И это всего лишь абзац. В дальнейших письмах, практически в каждом — хотя бы одна фраза да найдется: «Сегодня под вечер позвонился прехорошенький рабочий при доме, Raimundo, и вручил мне Ваше письмо…» «Раймундо пришлось прогнать, хотя он очень красив. Потом был еще Антонио — „Крещеный Антиной“. Красивый, женственный, ласковый. Я ждал его долго, но он не пришел второй раз»… И так далее. Боюсь, поставь я целью выбрать монологи Перелешина на эту тему из его писем, мне бы и на двадцати страницах не уместиться. Не знаю, писал ли такое Перелешин кому-нибудь еще, но к этому времени точно знал: левша или не левша, гей или не гей его Ариэль (тот, что письма ему пишет), но уж точно — не осудит. Я не сообщал ему, что в моем романе «Павел II» описан довольно большой притон «голубых», и хотя места этому сюжету уделено немного, но знать предмет автору положено. Что я только не изучал для своей прозы — от выделки кож до плетения рогож, от залегания марциальных вод, до способов излечения от похмелья в различных странах. А тут — материал валил ко мне сам по себе, читай да усваивай. Да и не прочтешь о Бразилии такого ни в котором романе Жоржи Амаду.
Хочу напомнить, что все-таки начальной основой нашей с Перелешиным эпистолярной дружбы была другая моя цель: максимально полно собрать поэтическое (а затем и прозаическое) наследие Арсения Несмелова, и доказать таким образом несомненную для меня антитезу: в эмиграции была не только «парижская», аполитично-лиричная тема смерти, она же «парижская нота» (или, по выражению Перелешина, возникшему куда позже, «парижская коммуна») — но как минимум и «харбинская нота», поэзия, выросшая из глубин офицерской чести отступившей на Дальней Восток армии Колчака и Каппеля. Термин «харбинская нота», кстати, в XXI веке уже прижился в литературоведении; но ведь была и «американская нота» Ильяшенко и Голохвастова (в Европе 30-х годов о ней вообще никто не слыхал, были свои «ноты» в Белграде, Таллинне, Риме — теперь уже и не берусь все сосчитать, моим делом стал русский Китай, а значит — Арсений Несмелов и Валерий Перелешин. И первый истратил почти два десятилетия на то, чтобы помочь мне собрать стихи и поэмы Несмелова; первым итогом этой работы была, кстати, вышедшая еще в СССР, еще несовершенная книга стихов и прозы Несмелова — «Без Москвы, без России» (М., «Московский рабочий», 1990) — тираж составил 50 тысяч экземпляров и ли распродался. Соавтором моим был живший в те годы в Сочи «дальневосточник» Анатолий Ревоненко; некоторые стихотворения пришлось публиковать записанными по чьей-то памяти, вклад Перелешина в эту книгу и вовсе было не измерить никакими мерками. Но все-таки, это был первый черновик издания, как и владивостокский двухтомник 2006 года кажется мне таким же черновиком. Утешает то, что буквально все, некогда печатавшееся «по памяти», через 16 лет уже нашлось в редких публикациях. Однако все это отступление сделано не потому, что Перелешин, наш помощник № 1, так уж боготворил своего учителя, Несмелова (учителем он ему был в очень малой степени: стиль поэзии совсем иной), а потому — он честно признавался в письмах, и даже не раз — что «чего не сделаешь ради любимых». А его Ариэль ничего не просил. Вот разве что еще поискать Несмелова… «Ариэль» подсказывал: зачем писать столько сонетов пятистопным ямбом, ведь шестистопный так красив! Потом подсказывал: а как же «перевернутые» сонеты, в которых терцеты стоят выше катренов? Исследователь может убедиться, что Перелешин пользовался огромным разнообразием форм «внутри» сонетного канона. Пожалуй, в этом была какая-то заслуга Ариэля. Потому как тот Ариэль, которым (по совместительству) был поэтом-переводчиком, вынужденно располагал избыточным запасом стиховедческих знаний. Мне они не пригодились, поэт (оригинальный) из меня едва ли вышел. Вышел поэт-переводчик, а это не одно и то же. Зато многое из этих познаний пригодилось Валерию Перелешину, и тому есть десятки свидетельств в нашей переписке. Перелешина избыток «переводческой темы» в моих письмах печалил (см. сонет «Возмездие» от 13 февраля 1979 года). Но он никогда не поверил бы, что я «для него же стараюсь»: менее чем через десятилетие он вернулся в Россию — для начала именно переводами.
Перелешин хоть раз на письмо да вставлял такое (от 7 июля 1978 года): «Думаю я о Вас всегда на „ты“ (смешно было бы „выкать“, постоянно чувствуя Вас рядом с собою: даже голову поворачивать не нужно). Люблю Вас многоярусно. Едва ли „как сына“: из любви к сыну книга „Ариэль“ не могла бы возникнуть <…> Ваша нежность вернула мне смысл жизни». По счастью, эти его письма ко мне если кто и читал, то только теперь и только с моего разрешения. Полагаю, это хорошо, что мы никогда не виделись. Будь я даже тем, что он насочинял — не годился бы ему в друзья тот литературный трудоголик, каким я был и навсегда останусь. Короче, не вышел бы из меня тот верленовский Люсьен Летинуа, памяти которого он демонстративно посвятил стихотворение еще в самом первом своем, харбинском сборнике. «Знающие» по этому имени должны были понять — кто и автору близок душой и телом. Но я-то был знающим по другой причине — я французский учил по биографии Верлена (правда, еще по Дюма, но… mea culpa, так быстрее и проще). Однако цитат о любви к «Ариэлю» можно привести десятки, и многие из них будут далеко не столь благочестивы. Но лучше воздержусь: как сказал Овидий по другому поводу в «Науке любви»: «Прочее знает любой» (перевод С. Шервинского). А если не знает, пусть вообразит.
1978 год все-таки изменил положение Перелешина в собственно бразильской литературе, куда он и не чаял попасть. Издание антологии бразильской поэзии «Южный крест» было все-таки первым изданием бразильской антологии на русском языке (хотя именно такой рекламой пользовалась весьма убогая, вышедшая в Москве 1982 году антология, от которой нынче в литературе и памяти не осталось). Посвящена антология была «Памяти Евгении Фаддеевны Дубянской» — как писал Перелешин, некая дама умерла в Бразилии и, желая сделать доброе дело, завещала Перелешину «некую сумму» на издание любой его книги. «Сумма» известно довольно точно: «Южный Крест» обошелся переводчику в две тысячи долларов (видимо, канадских — счет поэт обычно вел в них и лишь недавно я понял, что канадская валюта в Западном Полушарии — вещь уважаемая. Друг Перелешина, все тот же «левша» Умберто (с которым роман, похоже, так и не состоялся), как пишет Перелешин 8 июля 1978 года «…хочет разослать по всей Бразилии свою заметку о выходе первой на русском языке антологии бразильской поэзии (Вашего покорного слуги). Написана заметка превосходно — и столько же откровенно: переводчик — бывший священник, переводчик — „левша“ (и этого не скрывает), а книгу можно купить у него лично» (следуют адрес и цена).
В общем-то от Умберто некоторая польза и бразильско-русским связям, и русской литературе оказалась: ему принадлежит наиболее известный из рисованных портретов Перелешина (тот, где поэт держит в руке сигарету — я поместил его в «Огоньке» при первой же публикации там стихотворений (№ 6 за 1989 год); совместно с ним перевел на португальский «Александрийские песни» М. А. Кузмина, Умберто же посвящены многие стихотворения в двух последних прижизненных сборниках Перелешина, вышедших в США. Едва ли Бразилия вспомнит добрым словом человека по имени Умберто Маркес Пассос. Россия все-таки не так неблагодарна.
Крайне редко описывал Перелешин свой домашний быт. Однако в эти годы мы ловили крохи счастья бесцензурной почты, и одно такое описание приведу. День рождения Перелешина — 20 июля, а цитируемое письмо датируемо: «21-го июля 1978 года. Без четверти восемь утра». Накануне, следовательно, имела место «полукруглая дата»: поэту исполнилось шестьдесят пять.
«В двух словах о вчерашнем „высокоторжественном“ (скорее траурном) дня. Стряпать мама уже не может; купили мы в кондитерской килограмм пирога с творогом (это здесь новинка), бутылку вермута „Синзано“, килограмм яблок, немного „салгадиньос“ к вину. Днем забежал Умберто (неизменно целует маме руку, а потом с нею целуется). А потом под дверь просунули нам поздравительную карточку от Тедди фон Ульрих, извещение с почты о прибытии посылки из Франции и — важнейшее из всего — Ваше письмо от 8-го июля <…>. Как видите, хотя рассчитать было совершенно невозможно, Вы угадали: и письмо, и книги (оказавшиеся „Седой музой“ <копия ходившего в московском самиздате самодельного сборника самых поздних стихотворений Софии Парнок — Е. В. >, моим „однофамильцем“ <невероятная история: мне попал в руки сборник поэта Бориса Перелешина „Бельма Салара“, Стихи. М. Тип. ГПУ, 1923, 20 с. — я решил, что книга этого не очень одаренного „фуиста“ будет развлечением хотя бы для Валерия — и отослал — Е. В.>, графом Комаровским <самиздатской копией сборника графа Вас. Комаровского „Первая пристань“ — Е. В.> и Т. Ефименко <также копией единственного сборника Татьяны Ефименко „Жадное сердце“ — Е. В.> волшебным и непостижимым образом доплыли „как по часам“. Вечером зашел Виктор, принес еще две бутылки „Синзано“ и двадцать пачек сигарет „Континенталь“ — впрочем, без мягкого знака и не двадцать, а десять. Был вполне миролюбив. Пили мы „Синзано“ и белое вино „Пресиозо“, которое принесла в подарок соседка Ольга Владимировна Рачинская, внучка последнего графа Воронцова. Тедди помнит мою дату, ибо я всегда посылаю ей карточку к 13-му июля (день ее рождения), а Ольга Владимировна помнит ее потому, что через четыре дня празднуется день святой Ольги. Виктор ушел в десять часов, а затем снова пришел милый Умберто и принес свой подарок — две майки. Вина он не пьет, но чай любит чрезвычайно. И творожный пирог имеет у него успех».
Это то немногое, что можно узнать о последних годах мирной жизни поэта недалеко от Копакабаны, о жизни поэта-эмигранта в Бразилии в русской, лишь слегка латинизированной среде, — до переезда в Дом Престарелых Артистов в далеком (хотя зеленом) предместье города. Но дальше, буквально на той же странице, мы находим рассказ все о том же, о «самом главном» для поэта (что, как он полагал из русских поэтов его в первую очередь и выделяло). Возник приводимый ниже абзац потому, что в своем письме и высказался более чем положительно по поводу написанного еще в середине 30-х годов стихотворении Перелешина «К Люсьену Летинуа». Мне не хотелось объяснять ему, что вполне спортивный исторический Люсьен (умерший от тифа) имел мало общего с возникшим у Перелешина образом. Но стихи-то вышли прекрасные, что я прямо и написал. Рассказ о «харбинском скандале» вокруг этого стихотворения достоин быть процитирован: поэт, кажется, решил, что я понял его ориентацию с самого начало (это было вовсе не так, но… выдумка тут, пожалуй, важней истины, ибо именно она стала достоянием искусства.