Шрифт:
Он приводит случай Поля Л., голос которого «остается тем же, когда им говорят другие, но (который) знает, когда именно говорят они, а когда он». Конечно, речь здесь идет о моторных галлюцинациях, которые, по многим причинам, интересуют нас в меньшей степени. Но в связи с ними можно поставить такой вопрос: если Поль Л., не изменяя голоса и «словно приняв такое решение», непосредственно знает, что говорить будет не он, а кто-то другой, если он с такой легкостью может практиковать ту «социальную интенциональную объективацию», о которой говорит Жане, то не происходит ли это потому, что в тот самый момент, когда его восприятие, как нам кажется, протекает нормально, на самомделе он воспринимает вовсе не так, как мы. Мы поражены тем, что в начале диалога он определяет для себя: это говорю именно я. А поскольку в этот момент и в самом деле говорит он, мы склоняемся к выводу, что эти психические действия осуществляются корректно. Когда же, минуту спустя, он продолжает говорить, утверждая при этом, что произносимые слова принадлежат кому-то другому, мы полагаем, что имеем дело с патологическим процессом. Но как можно не заметить, что существенное условие того диалога, в котором он, по собственному его утверждению, участвует, состоит в том, что голос, который, по его словам, принадлежит ему, звучит в той же плоскости, что и голос, который он будто бы слышит. Ведь если один голос дан нам как галлюцинация, то мы будем вынуждены, как бы парадоксально это ни показалось на первый взгляд, счесть галлюцинацией и другой; когда больной объявляет, что издаваемые им звуки произведены им самим, он галлюцинирует в не меньшей степени, чем когда приписывает их другому. Фактически, для того чтобы какая-либо фраза представилась больному сразу и как связанная с предшествующей фразой, и как произнесенная кем-то другим, нужно, чтобы весь диалог имел галлюцинаторный характер, нужно, чтобы больной не знал, а, скорее, как бы грезил (qu’il reve) о том, что фразы, которые он приписывает себе, — это его фразы; в противном случае переход от одного участника диалога к другому сопровождался бы столь резкими скачками, что общение стало бы невозможным. Но что мы должны под этим понимать, если не то, что он подобен знаменитому дурачку, возвещавшему, если верить стоикам, «что среди бела дня рассветает», и что фактически в этой беседе нет ничего воспринимаемого. Все эти замечания применимы к зрительным и слуховым галлюцинациям. Несомненно, иногда кажется, что больной, разговаривая с врачом, корректен в своем восприятии; но в этот момент у него как раз и нет галлюцинаций. Галлюцинируя, он пребывает наедине с собой, действует на свой страх и риск: так не выступает ли галлюцинаторное событие в собственном смысле слова как некое положительное расстройство на фоне перцептивной апатии, при которой объекты являются как ирреальные? По нашему мнению, если галлюцинация и связывается с миром восприятия, то лишь постольку, поскольку последний уже не воспринимается больным, а грезится ему; поскольку он становится ирреальным миром.
Наверное, мы сможем лучше уловить следствия из этой идеи, если сравним галлюцинацию с феноменом, имеющим, как нам кажется, аналогичную структуру, а именно с феноменом навязчивости.
Конечно, долгое время здесь довольствовались противопоставлением стереотипного характера навязчивой идеи неисчерпаемому потоку галлюцинаторных образов. Но это означало, что рассказы больных принимались за чистую монету. В действительности психиатры сегодня почти сходятся в том мнении, что галлюцинаторный материал весьма скуден. Если мы оставим в стороне речедвигательные галлюцинации, то в случае слуховых чаще всего обнаружим обмен весьма банальными ругательствами, типа «корова», «вор», «пьяница» и т. д., а в случае зрительных — несколько все время повторяющихся форм и персонажей. Таким образом, галлюцинации представляют собой периодическое воспроизведение некоторых (звуковых и визуальных) объектов. Этим они очень напоминают навязчивую идею, которая тоже может быть понята как периодическое явление более или менее стереотипных сцен. Различие состоит не в том, что объект навязчивой идеи имеет, по-видимому, субъективный характер, в то время как объект галлюцинаций, по-видимому, вынесен вовне. Вполне очевидно, например, что сцена осквернения облатки, представляющаяся одной из пациенток Жане, [101] как раз подвергается экстериоризации (то есть проецируется в ирреальное пространство). Это следует из самого понятия об образе. В то же время, если верить большинству психологов, галлюцинация и навязчивая идея навязываются разуму. Но, справедливости ради, именно здесь нам необходимо сделать оговорку и выяснить, что же в точности означает это «навязывание».
101
См.: La Psychasthenie. Т. I.
После знакомства с работами Жане стало ясно, что навязчивая идея — это не инородное тело, которое, как камни в печени, заполняет сознание помимо его воли. На самом деле навязчивая идея есть некое сознание и, стало быть, обладает той же спонтанностью и автономностью, которая характеризует и все прочие сознания. В большинстве случаев на образное сознание накладывается запрет, то есть психастеник запрещает себе его формировать. Именно по этой причине он его и формирует. В сущности, содержание навязчивой идеи довольно малозначительно (настолько, что иногда содержания и вовсе нет, как в случае, когда больной одержим идеей какого-то ужасного преступления, но не может даже вообразить себе, в чем это преступление могло бы состоять); а что действительно важно, так это своеобразное головокружение, провоцирующее больного на само наложение запрета. Оно осознается в той же мере, что и сновидение, но другим способом: именно страх перед навязчивой идеей вновь и вновь порождает ее; любое усилие «не думать об этом» спонтанно трансформируется в преследующую больного мысль; если хоть на одно мгновение он забывает о ней, то вдруг начинает себя спрашивать: «Но как я спокоен! Почему я так спокоен? Это потому, что я забыл… и т. д.», и в результате этого головокружения воспроизводит навязчивый объект. Сознание, образующее что-то вроде порочного круга, как бы становится своей собственной жертвой, и усилия, прилагаемые к тому, чтобы избавиться от навязчивой мысли, оказываются наиболее эффективным средством для того, чтобы ее возродить. Больной прекрасно сознает этот порочный круг, и многочисленные замечания пациентов Жане показывают, что им было вполне привычно чувствовать себя одновременно жертвой и палачом. В этом и только в этом смысле навязчивая идея «навязывает себя» сознанию. Психастеник ни на секунду не теряет сознания спонтанности своих действий или, по крайней мере, формального впечатления о своей личности; ни на секунду он не принимает объекты в образе за реальные объекты. Если кто-нибудь утверждает, что его навязчивые идеи имеют галлюцинаторный характер, то это ложь, которую Жане четко выявил. Сообразно этому, чувство реальности вовсе не притупляется: даже в случаях деперсонализации восприятие протекает весьма корректно. Однако что-то все-таки исчезает, а именно ощущение, что все это принадлежит мне, то, что Клапаред называет «мойностью» (moiit6). Привязка феноменов к Я и не-Я осуществляется корректно, но, если можно так сказать, на нейтральном фоне. Жесткое противопоставление Я и не-Я, столь характерное для нормального человека, смягчается. Дело в том, что в Я гармонически уже не синтезируются действия, направленные на внешний мир. Есть какие-то судороги Я, какая-то высвобождающаяся спонтанность; Я как бы начинает оказывать сопротивление самому себе. [102]
102
Однако в особых условиях психоастеники могут иногда обнаруживать симптомы мании влияния.
Если мы перейдем теперь к галлюцинирующим больным, то, прежде всего, вновь обнаружим те потуги сознания, из-за которых образное сознание вдруг начинает казаться «слуховым» или «визуальным». Без всякого сомнения, эти сознания вполне спонтанны; ведь иным и не может оказаться сознание. Без сомнения, речь идет также о некоем стереотипе, причиной которого является некое навязчивое головокружение. В самом деле, галлюцинации подчиняются принципу квази-на-блюдения. Больной, страдающий речедвигательными галлюцинациями, знает, кто говорит его устами, притом что голос его не изменяется. Следовательно, он подчинен этому знанию; он не пытается разобраться в содержании своих галлюцинаций, но его основная установка внезапно трансформируется: это говорит уже не он, а X или Y. Естественно, то же самое происходит и при слуховых или зрительных, а с еще большим основанием — при психических галлюцинациях, когда больной, которого не сбивает с толку квази-чув-ственный характер явлений, сам настаивает на таком их характере. Стало быть, больной обладает некоей интенцией в направлении образа, которая может предшествовать конституированию образного объекта, неким способом перехода от интенционального знания к образному сознанию. Больной не удивляется своей галлюцинации и не разглядывает ее — он ее осуществляет. И, конечно же, в своей одержимости он осуществляет ее именно потому, что хочет избежать этого. Довольно часто мы сомневаемся даже, уж не знает ли больной заранее, в какое время суток у него возникнут галлюцинации: ему приходится ожидать их, и они приходят потому, что он их ожидает. Значит, галлюцинации в какой-то мере можно сравнить с навязчивыми явлениями: и в том, и в другом случае сознание увлечено той идеей, что оно могло бы произвести некоторый объект, с той лишь разницей, что в случае галлюцинирующего больного имеет место очень важная модификация, а именно — дезинтеграция сознания.
Без сомнения, единство сознания, то есть синтетическая связь между следующими друг за другом психическими моментами, сохраняется. Такое единство сознания является условием как нормального функционирования мысли, так и различных душевных расстройств. Но оно образует тот недифференцированный фон, на котором в случае галлюцинаторного психоза начинает бесчинствовать спонтанность. Высшие формы психической интеграции исчезают. Это означает, что нет уже гармоничного и непрерывного развития мысли, реализуемого благодаря личностному синтезу, — развития, в ходе которого другие мысли могли бы полагаться как возможные, то есть на какой-то момент возникающие перед нами, но при этом не реализуемые. Теперь ход мысли, хотя он и претендует еще на связное развитие, ежеминутно нарушается случайно возникающими побочными мыслями, которые уже не могут быть удержаны в состоянии возможности, но реализуются во встречном течении. Речь все еще идет о приступах головокружения, но теперь в борьбу с самой собой вступает уже не личность в целом — теперь это отдельные системы, уже не способные оставаться в состоянии простой возможности; едва зародившись, они вовлекают сознание в деятельность по их реализации. Здесь нам более, чем где бы то ни было, следует остерегаться механической интерпретации: патологическое сознание остается сознанием, то есть некоей безусловной спонтанностью. Все эти феномены были хорошо описаны Клерамбо под именем «малого ментального автоматизма». [103]
103
Clerambault. Psychose "a base d’automatisme et syndromes d’automatisme // Annales medico-psychologiques. 1927. P. 193.
«Слуховая галлюцинация в собственном смысле слова и психомоторная галлюцинация представляют собой более поздние феномены в развертывании ментального автоматизма… Интуиция, предвосхищенная мысль и отголосок мысли, а также нонсенс — это начальные феномены ментального автоматизма… Некоторые факты ментального автоматизма хорошо известны (см., например, Сегла). Другие феномены ментального автоматизма оставались в тени: с одной стороны, это вербальные феномены — неожиданно вырвавшиеся слова, взаимовлияние слогов, поток слов, бессмыслица и нонсенс; с другой — чисто психические феномены, абстрактные интуиции, заминки в развитии отвлеченной мысли, воспоминания без слов. Таковы, по общему мнению, начальные формы ментального автоматизма. Идеовербальные процессы — комментарии к действиям и воспоминаниям, вопросы, перекликающиеся мысли — в общем и целом представляют собой более поздние феномены».
Эти психические расстройства способствуют развитию у галлюцинирующего таких самоощущения и поведения, которыми он в корне отличается от психастеника, — так называемого синдрома влияния. Больной полагает, что находится под влиянием одного или нескольких человек. Но до сих пор редко обращали внимание на то, что эта уверенность в чьем-либо «влиянии» предоставляет больному способ еще раз утвердить спонтанный характер своих мыслей и всех своих психических актов. Когда больной заявляет, что ему «внушают дурные мысли, навязывают всяческие непристойности», не надо полагать, будто он чувствует, как эти дурные мысли скапливаются в нем или плывут по воде деревянными обломками. Он сознает их спонтанность и не думает отрицать ее. Но он обнаруживает, что эта спонтанность манифестируется отдельно от других, во встречном течении, и нарушает единство, если не сознания, то, по крайней мере, его личной жизни. Глубокий смысл идеи влияния состоит в следующем: больной сознает, что именно он, как живая спонтанность, порождает эти мысли, и сознает в то же время, что они вовсе не желанны для него. Отсюда и выражение «мне внушают ту или иную мысль…». Итак, синдром влияния есть не что иное, как процесс, в ходе которого больной узнает о существовании встречной спонтанности. Чистый и невыразимый опыт больного (тот, что соответствует cogito) всегда выдает ему эту абсурдную или неуместную мысль, как то, относительно чего можно осуществить это cogito; но в то же время эта мысль его избегает, cogito не отвечает за нее и не может ее распознать.
Именно на почве синдрома влияния появляются первые галлюцинации. Но можно ли на этой стадии назвать их «галлюцинациями»? «Мне внушают видение…», — так говорят, имея в виду зрительные галлюцинации. Здесь еще нет отказа от спонтанной интуиции. Формируется образ, который дан как таковой и сохраняет свой ирреальный характер. Просто он полагается ради себя самого, он вызывает заминку в ходе мысли. Но больной не упускает из виду, что его преследователи могут внушить ему то или иное «видение», то или иное «слышание» лишь при посредничестве его собственной творческой активности. Впрочем, на этом уровне личность, по-видимому, претерпевает лишь легкие и мимолетные изменения. Возможно, имело место лишь высвобождение побочных, маргинальных спонтанностей в связи с повышенной сосредоточенностью субъекта. В результате инъекции мескалины, которую я попросил себе сделать, мне удалось наблюдать непродолжительный галлюцинаторный феномен. В нем отразился как раз этот побочный характер: кто-то пел в соседней комнате и, когда я стал прислушиваться, чтобы разобрать звуки, — полностью перестав из-за этого смотреть перед собой, — передо мной параллельно друг другу появились три облачка. Разумеется, этот феномен исчез, как только я попытался его зафиксировать. Он оказался не совместим с наполненным и ясным визуальным сознанием. Он мог существовать лишь тайком, впрочем, таким образом он и был дан; в том, как эти три маленькие туманности сразу же после их исчезновения доверились моему воспоминанию, было что-то неустойчивое и таинственное одновременно, что-то, что, как мне кажется, лишь свидетельствовало о существовании этих высвобожденных спонтанностей на границах сознания.