Успенский Владимир Дмитриевич
Шрифт:
— Здесь слева у них антирелигиозный музей, — доложил генералу сопровождавший его майор. — Восковые фигуры различного символического значения. Вот эти изображают тощих, замученных эксплуатацией рабочих и крестьян. А тут самодовольные угнетатели — богачи и попы.
Фигуры, вылепленные в полный рост, произвели на Гейнца неприятное впечатление своей голой, утрированной правдой. Сам Гудериан не очень верил в существование бога, но привык к религии и считал ее нужной для государства. Религия была тем цементом, который духовно скреплял все слои общества. В этом вопросе Гейнц расходился даже с самим фюрером, который церковь не любил и притеснял, видя в боге соперника.
— Уберите, — приказал генерал.
Он не хотел, чтобы солдаты видели такие экспонаты.
В правой стороне собора, где раньше производились богослужения, царили хаос и беспорядок. Возле алтаря свалены в кучу массивные серебряные подсвечники. С иконостаса содраны позолоченные резные рамки. Тут были ценности на сотни тысяч марок, и кто-то уже намеревался прибрать их к рукам.
Соборный сторож, костистый старик в белой рубахе, с длинной седой бородой, смотрел на генерала хмуро и на вопросы отвечал неохотно. Щека у него была рассечена от виска и до подбородка; на усах и на бороде черными сгустками запеклась кровь. Переводчик спросил его, почему ценности свалены в кучу.
— Ваши тута хозяйничали, — сказал старик и, помолчав, добавил с ехидной усмешкой: — Верующие господа. Вошли, как и вы, перекрестились сперва. А один даже на колени упал, сердяга. Который рамки потом обдирал.
В присутствии Гудериана была составлена опись ценностей в двух экземплярах. Один остался у генерала, второй — у унтер-офицера из его охраны. Старик запер наружную дверь на висячий замок. Унтер-офицеру было приказано никого не пускать в собор до особого распоряжения.
В этот день штабные офицеры, может быть впервые за многие месяцы, видели Гудериана по-настоящему веселым. Он смеялся, с лица исчезло постоянное выражение недовольства. Офицеры строили различные предположения. Но никто, даже проницательный барон Либенштейн, не догадывался, почему так повысилось настроение генерала. А причина была простая. Через три часа после его отъезда из Смоленска к кафедральному собору подошел пятитонный «бюссинг» с кузовом, обтянутым черным брезентом. Фельдфебель, прибывший с грузовиком, предъявил унтер-офицеру и сторожу опись ценностей и распорядился погрузить все в машину: для отправки в безопасное место.
Работали втроем, помогал шофер, тоже унтер-офицер. Старик, скрестив на груди руки, молча стоял у двери. Немцы избегали встречаться с ним взглядом. Фельдфебель бросил ему пачку сигарет — она осталась лежать у его ног.
Машина пошла на запад, навстречу войскам. Ее не задерживали. У фельдфебеля был специальный пропуск до самой Германии. И шофер и двое сопровождающих были старыми служаками. Гудериан давно знал их и доверял им. Этих преданных людей генерал использовал для особых поручений, о которых необязательно было знать другим.
Что поделаешь — Гудериан не миллионер, у него нет заводов и земельных угодий. Он просто военный, находящийся на армейском содержании. Он сам должен был позаботиться о будущем своей семьи. В конце концов он рисковал жизнью и имел право извлечь выгоду из этой войны.
В субботу Григорий Дмитриевич и Славка поехали на велосипедах в Стоялово. Надо было помочь Алене по хозяйству, накосить сена. Григория Дмитриевича знал в деревне и стар и млад, да и сам он чуть ли не всех помнил по имени. Сперва остановились возле правления. На крылечке, покуривая, сидели несколько стариков и новый председатель колхоза Герасим Светлов, получивший после финской войны белый билет из-за хромоты. Поговорили об урожае, о том, что пишут взятые в армию. Подошел дед Крючок, босой, в длинной рубахе без пояса. Хлопнул руками по коленям:
— Григорь Митрич! Ядрена лапоть, вот радость! А ты, Герасим, говорил намедни: снам не верь. Я же тебе сон рассказывал. Плывет над деревней облачко, вроде как дым. А из того облака летит человек. Ну, думаю, херувим али какой там серафим. Пригляделся — батюшки — начальник! Лица-то не видно, а голова бритая. Ну, думаю, не иначе Григорь Митрич. И портфель евонный.
— Про Григория Дмитриевича ты не говорил, — возразил Светлов.
— Запамятовал ты, председатель, ей-богу, запамятовал, — перекрестился Крючок. — Говорил я. А ты в другой раз мои слова в тетрадку записывай, потому как голова у тебя с дырьями.
Герасим устало махнул рукой; отстань, надоел.
— А ты не махай, — обиделся дед. — Ты еще не дюже большой начальник, чтобы от народу отмахиваться. Вот когда брюхо наешь на колхозных харчах, тогда и маши. А сейчас ты еще больно тощой.
И, подмигнув Григорию Дмитриевичу, попросил:
— Как я твое появление предсказал, должон ты меня папиросой угостить. Этот темный народ самосад крутит, они мне не пара. А в сельпе у нас теперича ни сахару, ни папирос, ни керосину — мертвое дело. Одни крысы да спички.
— Я же трубку курю.
— И то верно. Забыл, ядрена лапоть! В таком разе ты мне пахучего табачку всыпь, — протянул он заскорузлую черную ладонь.
— Цыганишь, дед! — покачал головой Светлов.
— А чего бы и не поцыганить у начальства? А то для чего оно еще, начальство-то? Опять же казна с нас деньги берет и им платит. Так что свое прошу, верно, Григорь Митрич?
— Бери да помалкивай, — ответил Булгаков.
— Ну, благодарствую. Сейчас сверну в свое удовольствие, сколько бумаги хватит.