Шрифт:
Отказ от венка/венца у Пушкина — это отвержение жажды к славе, жест, демонстрирующий независимость: пушкинский поэт представлен, в отличие от горациевского, хранителем и ценителем личной свободы — высшей ценности бытия. В отличие от пушкинской музы, поэту Бродского лавровый венок обеспечен — вместе с плахой. Но «зеленый лавр» — выражение многозначное, обозначающее не только «венок», но и «венец». «Зеленый лавр» — награда поэту Бродского за стихи, оплаченные ценою смерти; но, поставленное в один семантический ряд с «топором», это выражение указывает также и на венец как знак мученичества ( венец мученический) и на его первообраз — терновый венецХриста [356] . Выражение «зеленый лавр» восходит не только к Горацию и Пушкину, но и к лермонтовскому стихотворению «Смерть Поэта», в котором венецсовмещает признаки венка(в обманчивом внешнем виде) и венца(по своей сути):
356
В стихотворении Бродского «Приходит март…» (1961) о горестной участи поэта в холодном мире свидетельствует образ «лаврового заснеженного венка» (I; 51). Мотив поэта, готового к смерти в северном краю, содержится также в стихотворении Бродского «Отрывок» («Назо к смерти не готов…», 196) (I; 396). Он, конечно, восходит как к «Tristia» Овидия, так и к пушкинскому стихотворению «К Овидию». Пушкин осуждает Овидия за слабость, проявившуюся в «слезах» и молениях, обращенных к Августу. Бродский же пишет о бессмысленности всяких надежд, ибо стихотворец уже в ссылке и ждет его смерть: «Потому что в смерти быть, в Риме не бывать» (I; 396). О теме Овидия у Бродского см.: Ичин К.Бродский и Овидий // Новое литературное обозрение. 1996. № 19. С. 227–249.
357
В начале лермонтовского стихотворения увядший венок иносказательно обозначает гибель поэта: «Угас как светоч дивный гений, / Увял торжественный венок» (Там же. С. 255).
Под пером Бродского пушкинские строки о долгой славе поэта в поколениях превращаются в стихи о неизбежной гибели [358] .
«Топор» палача из стихотворения «Конец прекрасной эпохи» — такое же орудие казни, как «секира палача», пасть от удара которой суждено поэту, герою другого пушкинского стихотворения — «Андрей Шенье»:
Подъялась вновь усталая секира И жертву новую зовет. Певец готов: задумчивая лира В последний раз ему поет. (II; 231)358
Название стихотворения Бродского — аллюзия на дельвиговское «Конец золотого века. Идиллия», завершающееся печальными строками: «Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда! / В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели / В мире их нет, и от нас от последних их позвали бот!» ( Дельвиг А. А.Призвание: Стихотворения. М., 1997. С. 279).
Образ лаврового венца,вызывающий ассоциации с югом, с солнечным миром античности, у Бродского соединен с зимойи снегом: венец поэта — «лавровый заснеженный венец»:
Хвала развязке. Занавес. Конец. Конец. Разъезд. Галантность провожатых у светлых лестниц, к зеркалам прижатых, и лавровый заснеженный венец. («Приходит март. Я сызнова служу», 1961 [I; 55])Концовка стихотворения Бродского может быть истолкована как эвфемистическое описание ареста (провожатые кем-то прижаты к зеркалам).Но она также проецируется и на финальную сцену комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума», и на описание Онегина в первой главе пушкинского романа в стихах (снегом, «морозной пылью серебрится / Его бобровый воротник» (V; 13]). Сцена разъезда также восходит к «Евгению Онегину» (Онегин, покидающий театр, — гл. 1, строфа 16). Но кроме того, текст Бродского соотнесен со стихотворением Мандельштама «Летают валькирии, поют смычки» [359] , представляющим собой инвариант грибоедовского и пушкинского сочинений:
359
Ироническая реплика — реминисценция этого же мандельштамовского стихотворения у Бродского: «пляшут сильфиды, мелькают гузки» («В окрестностях Александрии», 1982 [III; 57]). Одновременно это, вероятно, аллюзия на пьесу В. В. Маяковского «Баня», в которой пародируется банальное, «мещанское» восприятие театра: «Везде с цветами порхают, поют, танцуют разные эльфы и… сифилиды» ( Маяковский В. В.Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1988. С. 603). О подтексте из Маяковского в стихотворении «В окрестностях Александрии» см. подробнее в главе «„…Крылышкуя скорописью ляжек“: авангардистский подтекст в поэзии Бродского».
Стихотворение Мандельштама воплощает «тему конца русского символизма» [361] , стихотворение Бродского — тему конца высокого искусства вообще. Знаком интертекстуальной преемственности по отношению к поэтической традиции избран лавровый венец.
360
Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. СПб., 1995. С. 116.
361
Лекманов О.Вечер символизма: О стихотворении «Валкирии» // Лекманов О. А.Опыты о Мандельштаме (Ученые записки Московского культурологического лицея № 1310. Вып. 1). Винницкий И. Ю.Утехи меланхолии (Ученые записки Московского культурологического лицея № 1310. Вып. 2). М, 1997. С. 50.
Бродского 1960-х — начала 1970-х гг. привлекает к себе прежде всего Пушкин, разочарованный в ценностях бытия, Пушкин — изгнанник, узник и певец свободы. В стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» (1969–1970?) уподобление героя автору стихотворения «К морю» откровенно прямолинейно:
И ощутил я, как сапог — дресва, как марширующий раз-два, тоску родства. Поди, и он здесь ждал того, чего нельзя не ждать от жизни: воли. Эту благодать, волнам доступную, бог русских нив сокрыл от нас, всем прочим осенив, зане — ревнив. <…> Наш нежный Юг, где сердце сбрасывало прежде вьюк, есть инструмент державы, главный звук чей в мироздании — не сорок сороков, рассчитанный на череду веков, но лязг оков. И отлит был из их отходов тот, кто не уплыл, тот, чей, давясь, проговорил «Прощай, свободная стихия» рот, чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт, где нет ворот. Нет в нашем языке грустней строки отчаянней и больше вопреки себе написанной, и после от руки сто лет копируемой. Так набегает на пляж в Ланжероне за волной волна, земле верна. (IV [1]; 8–9)Герой Бродского как бы упрекает Пушкина за верность «земле», за отказ от романтического побега за далекой свободой; он ощущает в прощании поэта с морем — символом воли — мучительнейшее, физически явственное насилие над самим собой. Пушкин Бродского произносит слова прощания, «давясь». Между тем в пушкинском «К морю» выбор поэта, не внявшего призывам моря и оставшегося, очарованного «могучей страстью», на земле, не безнадежно трагичен. Для пушкинского героя бегство невозможно и ненужно:
О чем жалеть? Куда бы ныне Я путь беспечный устремил? <…> Мир опустел… Теперь куда же Меня б ты вынес, океан? Судьба людей повсюду та же: Где капля блага, там на страже Уж просвещенье иль тиран. (II; 181)