Шрифт:
Если герой Бродского не один, то он и другой— это не двое, а два одиночества. Два существа, одиноких в мире и отчужденных друг от друга. Таковы «Я» и муха, его alter ego:
И только двое нас теперь — заразы разносчиков. Микробы, фразы равно способны поражать живое. Нас только двое. <…> <…> И никому нет дела до нас с тобой. <…> («Муха», 1985 [III; 102–103])Одинок не только лирический герой Бродского, одинок и сам Бог. И их одиночество схоже:
И по комнате точно шаман кружа, я наматываю, как клубок, на себя пустоту ее, чтоб душа знала что-то, что знает Бог. («Как давно я топчу, видно по каблуку», 1980, 1987 [III; 141])Символ одинокого «Я» у Бродского — повторяющийся образ : ископаемый моллюск, вновь извлеченный на свет спустя вечность после своей жизни [28] :
28
Этот повторяющийся образ, в частности, восходит к пастернаковской параллели «Я — моллюск»: «Казалось, не люблю, — молюсь / И не целую, — мимо / Не век, не час плывет моллюск, / Свеченьем счастья тмимый» («Имелось» — Пастернак Б. Л.Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1965. С. 152). Но у Пастернака эта параллель обладает прямо противоположным смыслом: не отчужденность, а причастность бытию, радостное растворение в нем.
Разрыв, расставание непреодолимы. В «двойчатке» «Строфы» этот мотив воплощен в сходных поэтических формулах ( вместе не лечь) и повторяющихся образах (он — обитатель Ада, «сатир», она — насельница Рая, «ангел»):
На прощанье — ни звука. Граммофон за стеной. В этом мире разлука — лишь прообраз иной. Ибо врозь, а не подле мало веки смежать вплоть до смерти. И после нам не вместе лежать. <…> И, чтоб гончим не выдал — ни моим, ни твоим адрес мой — храпоидол или твой — херувим… («Строфы» («На прощанье — ни звука…»), 1968 [II; 94, 96]) Бедность сих строк — от жажды что-то спрятать, сберечь; обернуться. Но дважды в ту же постель не лечь. Даже если прислуга Не меняет белье. Здесь — не Сатурн, и с круга Не соскочить в нее. <…> В общем, песня сатира вторит шелесту крыл. («Строфы» («Наподобье стакана…»), 1978 [II; 459]) Духота. Так спросонья озябшим коленом пиная мрак, понимаешь внезапно в постели, что это — брак; что за тридевять с лишним земель повернулось на бок тело, с которым давным-давно только и общего есть, что дно океана и навык наготы. Но при этом — не встать вдвоем. Потому что пока там — светло, в твоем полушарье темно. <…> («Колыбельная Трескового мыса», 1975 [II; 362]) [29]29
Эта же поэтическая формула — разделенность «Его» и «Ее», пребывающих в разных полушариях, повторена в стихотворении «Полонез: вариация» (1982): «Осень в твоем полушарьи кричит „курлы“» (III; 65).
Поэтическая формула невозможность вместе лечьповторена и в одном из последних стихотворений Бродского — «Я слышу не то, что ты мне говоришь, а голос» (1993):
Я рад был бы лечь рядом с тобою, но это — роскошь. Если я лягу — то с дерном заподлицо. (III;266)30
Здесь содержится реминисценция из «Родной земли» Анны Ахматовой.
Знак разделенности, отчужденности в поэтическом мире Бродского — неуслышанность, невозможность коммуникации, а соответствующая поэтическая формула — невозможный телефонный разговор / звонок.
Я говорю с тобой, и не моя вина, если не слышно. («Послесловие», 1987 [III; 150]) <…> И палец, вращая диск зимней луны, обретает бесцветный писк «занято»; и это звук во много раз неизбежней, чем голос Бога. («Темза в Челси», 1974 [II; 352]) <…> покамест палец набирает свой номер, рука опускает трубку. («В Англии», VI «Йорк», 1977 [II; 439]) <…> Мы — только части крупного целого, из коего вьется нить к нам, как шнур телефона, от динозавра оставляя простой позвоночник. Но позвонить по нему больше некуда, кроме как в послезавтра, где откликнется лишь инвалид — зане потерявший конечность, подругу, душу есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне как выползти из воды на сушу. («До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу…», 1982 [III; 68]) [31]31
Контрастный вариант этого же повторяющегося образа — звонящий телефон: «В том конце коридора / дребезжал телефон, с трудом оживая после / недавно кончившейся войны» («Мы жили в городе цвета окаменевшей водки», 1994 [IV (2); 174]).