Шрифт:
Мотив не– существования, не– бытия «Я» появляется в поэзии Бродского примерно в одно время с мотивом отчуждения «Я» поэта от своих текстов, и это не случайно. Идея, что поэт — не творец своих текстов, а лишь орудие Языка, лишает жизнь «Я» — стихотворца экзистенциального оправдания, смысла. Наполнения. Воплощаясь в тексте, «Я» превращается в факт языка, в «местоимение», отчуждается от себя самого. Знаком «Я» становится «пустая» геометрическая фигура, обреченная на уничтожение:
Навсегда расстаемся с тобой, дружок. Нарисуй на бумаге простой кружок. Это буду я: ничего внутри. Посмотри на него — и потом сотри. («То не Муза воды набирает в рот», 1980 [III; 12])«Исторический» вариант мотива одиночества — отчуждение героя от нового поколения, вступающего в жизнь. По-видимому, он сформулирован впервые в стихотворении «1972 год»:
Смрадно дыша и треща суставами, пачкаю зеркало. Речь о саване еще не вдет. Но уже те самые, кто тебя вынесет, входят в двери. Здравствуй, младое и незнакомое племя! Жужжащее, как насекомое, время нашло наконец искомое лакомство в твердом моем затылке. (II; 290)Пушкинское выражение «Здравствуй, племя, младое, незнакомое!» («…Вновь я посетил…») приобретает в новом контексте горько-иронический смысл: Пушкин говорил о преемственности поколений (их символизируют старые и молодые деревья) и приветствовал их смену как неизбежный и справедливый закон бытия; Бродский пишет о новом поколении как о могильщикахлирического героя.
Оппозиция «мир ценностей лирического героя — „варварские“ ценности нового поколения, культивирующего жестокость и презирающего человеческую личность» организует стихотворение «Сидя в тени» (1983):
Я смотрю на детей, бегающих в сапу. II Свирепость их резвых игр, их безутешный плач смутили б грядущий мир, если бы он был зряч. <…> VII После нас — не потоп, где довольно весла, но наважденье толп, множественного числа. <…> VIII Ветреный летний день. Запахи нечистот затмевают сирень. Брюзжа, я брюзжу как тот, кому застать повезло уходящий во тьму мир, где, делая зло, мы знали еще — кому. (III; 71–73)Дети изображены как «враги» уходящего поколения, как те, кто вытесняет старших из жизни, убивает их:
XIII <…> Как бы беря взаймы, дети уже сейчас видят не то, что мы; безусловно не нас. (Там же [III; 74]) [42] Загорелый подросток, выбежавший в переднюю, у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах. («Август», 1996 [IV (2); 204])42
Одна из примет тоталитарного государства для Бродского — именно вражда «детей» к «отцам»:
Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры, кто — с написанным вручную содержательным доносом. С того света, как химеры, палачи-пенсионеры одобрительно кивают им, задорным и курносым, что врубают «Русский бальный» и вбегают в избу к тяте выгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати. («Представление», 1986 [III; 118])Будущее в поэтической интерпретации Бродского — повторение «варварского» прошлого: «То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит» (Там же [III; 118]).
В «Представлении», как и в других текстах Бродского, мотив «племени младого, незнакомого» выражен посредством цитат из Пушкина, приобретающих в новом контексте иронический смысл: таковы реминисценции из «Утопленника» («Тятя! тятя! наши сети / притащили мертвеца» — [III; 70]) и из «Во глубине сибирских руд…» (Пушкин обещает друзьям-узникам близкое освобождение, Бродский предрекает «темное прошлое»).
В противоположность Пушкину, уподобляющему новое поколение молодым деревьям, Бродский противопоставляет «подростков» деревьям; их существование ассоциируется с гибелью, с вырубкой деревьев:
Теперь всюду антенны, подростки, пни вместо деревьев. («Fin de si`ecle», 1989 [III; 191])Оппозиция «лирический герой (его поколение) — новое поколение» имеет у Бродского глубокий культурный смысл. Сверстники лирического героя — последнее поколение, живущее ценностями высокой культуры. «…Нынешнее дело — дело нашего поколения; никто его больше делать не станет, понятие „цивилизация“ существует только для нас. Следующему поколению будет, судя по всему, не до этого: только до себя, и именно в смысле шкуры, а не индивидуальности. Вот это-то последнее и надо дать им какие-то средства сохранить; и дать их можем только мы, еще вчера такие невежественные. <…> Уже сегодня, перефразируя основоположника, самым главным искусством для них является видео. За этим, как и за тем, стоит страх письменности, принцип массовости, сиречь анти-личности. И у массовости, конечно, есть свои доводы: она как бы глас будущего, когда этих самых себе подобных станет действительно навалом — муравейник и т. п., и вся эта электронная вещь — будущая китайская грамота, наскальные — верней, настенные живые картинки. Изящная словесность, возможно, единственная палка в этом набирающем скорость колесе, так что дело наше — почти антропологическое: если не остановить, то хоть притормозить подводу, дать кому-нибудь возможность с нее соскочить» (из письма Я. А. Гордину, июль 1988 г.) [43] .
43
Цит. по кн.: Гордин Я.Перекличка во мраке. Иосиф Бродский и его собеседники. С. 224.
Сходство структуры бытия, космоса, и текста (языка) — инвариантный мотив Бродского, родственный представлениям барокко о мире как о совершенном творении — произведении Бога — непревзойденного художника. Этот мотив объясняет поэтику неразличения знаков и вещей у Бродского, но эксплицирован лишь в нескольких поэтических текстах: «Воздух — вещь языка. / Небосвод — хор согласных и гласных молекул, / в просторечии — душ» («Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова» [II; 330]); «Всё — только пир согласных / на их ножках кривых» («Строфы», 1978 [II; 457]). Слово, человек и вещь у Бродского одновременно и противопоставлены, и сходны. Они взаимообратимы. Этот мотив был подробно проанализирован В. П. Полухиной, и я позволю себе на нем более не останавливаться [44] .
44
Polukhina V.Joseph Brodsky: A Poet for Our Time. Cambridge; New York; Port Chester; Melbourne; Sydney, 1989. P. 169–181 (гл. «Man — word — spirit»).
Мотив мира — театра.
Этот «барочный» мотив, родственный представлению о мире-тексте, развернут в нескольких стихотворениях Бродского 1990-х гг. В «Храме Мельпомены» (1994) он принимает форму представления о жизни как игре, о существовании человека как роли:
Мишель улыбается и, превозмогая боль, рукою делает к публике, как бы прося взаймы: «Если бы не театр, никто бы не знал, что мы существовали. И наоборот!» <…> (IV (2); 165)