Шрифт:
Приезда Катерины и Пала, который гостил в семье второй сестры, ожидали на следующий день.
Анна вылезла из брички, прошлась по двору, разминая затекшее тело. В последнее время она неважно себя чувствовала, даже подозревала, что беременна. Угнетал дневной свет, от него болели глаза. Есть не хотелось, сам вид пищи вызывал тошноту. Легко становилось лишь по ночам, но тогда начинали терзать два безумных желания: хотелось мужчину и крови…
Она отогнала от себя слабость. Здесь ничего не изменилось. Вот тут они когда-то с сестрами играли в догонялки. Тут стояли шатры цыган — кстати, куда делось кочевое племя? Выгнали нахлебников, когда заточили мать, или они сами ушли?
А здесь она когда-то убила девку. Подкралась ночью, когда та перебегала двор — видно, где-то среди шатров ждал ее молодой цыган. Как она стонала, когда Анна до крови кусала ее грудь и живот… Кто сказал, что это хуже цыганских ласк?
Анна рассмеялась, приходя в доброе расположение духа. А что? Можно и еще позабавиться. Потом скажут, покойница встала, пошла убивать.
Спохватившись, сделала приличествующее выражение лица — сдержанно-печальное. Все ж мать умерла. Хоть и не святая, хоть и преступница, убийца — но мать. Поднялась в комнату, которая последние четыре года служила Эржебете узилищем. Отослала слуг. Плотно закрыла за собою дверь.
Мать лежала на кровати — челюсть подвязана, на глазах — монеты. Седая, сморщенная, сухонькая. Старая. И не сказать теперь, что была первая красавица Венгрии. А она, Анна, всегда вторая — хотя разве это справедливо?
— Он мой теперь! — сказала старухе Анна. — Мой! А ты издохла, как собака травленая!
И пусть Дьёрдь заперся в Биче, а ее отправил прочь. Пусть наливается вином до одурения. Пройдет.
— Вином вину заливает, дурачок, — пропела Анна и рассмеялась. — А все одно мой!
Закружилась по комнате, заплясала.
— Нет тебя, нет больше, проклятая!
Хотя ведь это не мать проклята, а она, Анна. Дьёрдь передал последние слова старухи. Да что ей до того? Разве изменят они судьбу? Эржебета мертва, Анна жива. Смерть — только смерть, убийство — всего лишь убийство, а слово есть слово. Словом не убивают, Анна знает. Убивают ножом, огнем, топором. Вот они страшны. А слова ушли вместе с матерью…
— Оставайся. Я пойду хлопотать о твоих похоронах, — проговорила Анна. — Не бросать же тебя, в самом деле, как собаку! Что люди скажут? А еще позабочусь о том, чтобы ты не знала покоя даже после смерти.
Целый день она провела в замке, отдавая распоряжения, изучая бумаги, выслушивая жалобы… Заставляла себя быть сильной. Однако приказала занавесить окна и принести в комнаты свечи. Так стало легче, глаза больше не болели.
Николаус, зная вспыльчивый нрав жены, не решался вмешиваться, дети отдыхали после дороги на своей половине.
Ближе к вечеру пришел гайдук, охранявший ворота, доложил:
— Там, ваша светлость, какой-то цыган пришел, вас спрашивает…
— Веди сюда, — пожала плечами Анна.
В комнату вошел толстый одышливый старик в красной рубахе, переломился в низком поклоне:
— Доброго здоровья, молодая госпожа. Я Джура Фаркаш, барон табора. Мы вернулись, госпожа, чтобы служить тебе. Прости ошибку, не вели казнить…
Анна не понимала, о чем говорит этот грязный старик, увешанный золотом. Но она любила цыганские песни и пляски, поэтому предложила:
— Оставайтесь в замке. Окончится траур — будете моими музыкантами.
— Прости, госпожа. Мы лучше подождем в лесу, пока не свершится предначертанное…
Ей некогда было разбираться с этим странным человеком. Она кивнула:
— Ступай.
Комкая шапку, Джура удалился. Анна вспомнила историю, которую слышала еще в детстве: точно так же цыгане пришли, чтобы служить ее матери. Может, у них обычай такой — служить чахтицкой госпоже?
А на пороге уже были новые гости — три священника.
Анна не была ревностной евангелисткой, как ее родители и сестра. Но и этих… тоже не любила. Вошли, черные, раскормленные, с постными рожами:
— Примите соболезнование, дочь моя…
— Она в лучшем мире…
— Господь милостив…
— Что вам нужно, святые отцы? — с приличной скорбью, но решительно прервала Анна.
В их присутствии вдруг стало не по себе. К горлу подступила тошнота.
Глазки церковников забегали, толстые морды расплылись в сладких улыбках:
— Понимаю, что не время, дочь моя…
— Но последняя воля вашей матушки…
— Завещание…
Сунули под нос бумагу. «Я, графиня Эржебета Надашди, в девичестве Батори, находясь в здравом уме и трезвой памяти, завещаю: до моего освобождения поручить управление всем движимым и недвижимым имуществом моим дочерям Анне Зриньи, в девичестве Надашди, и Катерине Хоммонаи, в девичестве Надашди».