Шрифт:
Бодлер посвятил незабываемые страницы красоте ужасного {122} , уродливого. Эта красота — не посюсторонняя: она освящена сверхъестественным и представляет собой воплощение Другого. Ее чары кружат голову. Но прежде чем слиться с ней, мы цепенеем. Неслучайно тема окаменения постоянно присутствует в мифах и легендах. От ужаса у нас «пресекается дыхание», «леденеет кровь», мы каменеем. От зачарованности посторонней силой захватывает дух, прерывается дыхание, приостанавливается течение жизни. Ужас нас упраздняет. Чья-то невидимая рука держит нас на весу, мы стали ничем, и ничем стало все, что нас окружает. Мир проваливается, и ничего нет, кроме этого недвижного Присутствия, которое не говорит, не движется, не утверждает то или это, но просто есть. И это есть порождает ужас.
Главный эпизод Бхагаватгиты — явление Кришны. Бог является как возничий боевой колесницы Арджуны. Перед сражением между Арджуной и Кришной завязывается диалог. Герой колеблется. Но не робость смущает его душу, но сострадание. Победа означает убийство соплеменников, ибо среди вражеских военачальников его двоюродные братья, учителя и сводный брат. Уничтожение касты, говорит Арджуна, это уничтожение ее законов, а с ними и самых основ жизни и всего универсума. Сначала Кришна опровергает эти соображения с помощью обычных доводов, мол, воин должен сражаться, так как сражение — его дхарма. Бежать сражения — это предавать свой удел воина. Но доводы не убеждают Арджуну: убийство — это преступление. И преступление, которое невозможно искупить, потому что оно породит бесконечную карму. Кришна отвечает на это очень убедительно: устраниться — это не помешать кровопролитию, зато обречь на поражение и смерть всех пандавов. Ситуация, в которой оказался Арджуна, несколько напоминает историю Антигоны, правда, конфликт в Гите гораздо более кардинален. В Антигоне сталкивается закон божественный с законом гражданским: погребение государственного врага не может быть оправдано, но безбожно не похоронить брата. То, что предлагает совершить Кришна Арджуне, не имеет отношения ни к состраданию, ни к справедливости. Речь вообще о другом. Вот почему, когда доводы исчерпаны, Кришна себя показывает. Это не случайно, что бог является в облике, который устрашает, ведь речь идет о подлинном Явлении, я хочу сказать — о Присутствии, в котором ощутимо выходят на свет все его лики, и в первую очередь скрытые, потаенные. Ошеломленный, окаменевший Арджуна так описывает свое видение:
«Взирая на величественный образ со множеством ртов, оскаленных множеством зубов, и глаз, рук, бедер и ступней, со множеством животов. О, сокрушающая мощь, миры содрогаются, и я трепещу. И теперь, когда я внемлю тебе, касающемуся небес, сияющему, переливающемуся всеми оттенками, со всеми зияющими устами и сверкающими очами, в глубине моей души рождается трепет…»
Вишну — «вселенский дом», и его явление ужасно, потому что он являет себя как хаос всевозможных форм, и мертвых, и живых. Ужасно это изумление при виде разбухшей и недоступной вселенной. Перед этим всеохватным Присутствием добро и зло перестают размежевываться, они уже не полюса, и наши поступки легчают, без следа растворяясь. Это мир других измерений. Кришна оценивает ситуацию одной фразой: «Ты — мое орудие». Арджуна всего лишь орудие в руках бога. Топор не знает, что движет рукой, сжимающей топорище. Есть действия, неподсудные человеческой морали, это священнодействия.
Ацтекская скульптура также передает священное как изобильное и исполненное собой. Однако ужасное — не простое скопление форм и символов, но совмещение в одном пространстве и в едином миге обеих ипостасей бытия. Ужасное являет нам изнанку бытия. Коатликуэ вся покрыта колосьями и черепами, усеяна цветами и когтями. В ней сосуществуют все существа. Все, что внутри, оказалось снаружи. Стали видны потроха жизни. И эти потроха и есть смерть. Жизнь есть смерть и наоборот. Органы оплодотворения — это и орудия разрушения. В уста Кришны втекает река творения. Сквозь эти уста поспешает к своей гибели вселенная. Все здесь. Но это «все здесь» равнозначно «ничего нет». И действительно, ужасное проявляет себя не только как тотальное присутствие, но и как отсутствие: земля разверзается, формы рассыпаются, мир обескровливается. Все устремляется в расселину. В отверстые уста. В яму. Бодлер как никто почувствовал это:
Pascal avait son gouffre, avec lui se mouvant. — Helas! tout est abime — action, desir, reve, Parole! et sur mon poil qui tout droit se releve Mainte fois de la Peur je sens passer le vent. En haut, en bas, partout, la profondeur, la greve, Le silence, l'espace affreux et captivant… Sur le fond de mes nuits Dieu de son doigt savant Dessine un cauchemar multiforme et sans treve. J'ai peur du sommeil comme on a peur d'un grand trou, Tout plein de vague horreur, menant on ne sait ou; Je ne vois qu'infini par tout les fenetres, Et mon espris, toujour du vertige hante, Jalouse du neant l'insensibilite. — Ah! ne jamais sortir des Nombres et des Etres! [37]37
*ПРОПАСТЬ
Паскаль носил в душе водоворот без дна. — Все пропасть алчная: слова, мечты, желанья. Мне тайну ужаса открыла тишина, И холодею я от черного сознанья. Вверху, внизу, везде бездонность, глубина, Пространство страшное с отравою молчанья. Во тьме моих ночей встает уродство сна Многообразного, — кошмар без окончанья. Мне чудится, что ночь — зияющий провал, И кто в нее вступил — тот схвачен темнотою. Сквозь каждое окно — бездонность предо мною. Мой дух с восторгом бы в ничтожестве пропал, Чтоб тьмой бесчувствия закрыть свои терзанья. — А! Никогда не быть вне Чисел, вне Созданья!(Перевод К. Д. Бальмонта.)
Изумление, оцепенение, радость — гамма чувств, испытываемых при встрече с Другим, очень богата. Но у всех у них есть что-то общее: первое душевное движение — отшатнуться. Другое отпугивает нас: пропасть, змея, наслаждение, прекрасное жестокое чудище. Но вослед отторжению приходит иное чувство — нам не отвести глаз от видения, нас влечет в бездну. Отвращение и завороженность. А еще — головокружение: впасть, потеряться, совпасть с Другим. Опустошиться. Стать ничем, стать всем, сбыться. Совращение смертью, забвение себя, самоотречение и одновременно внезапное постижение того, что это стороннее присутствие — тоже мы. То, что отталкивает, то и притягивает. Другое — это я. Эта зачарованность так бы и осталась непостижимой, если бы ужас перед «инакостью» с самого начала не разъедало подозрение в том, что то, что нам представляется сторонним и чуждым, и есть наше сокровенное я. Оцепенение — это тоже падение, падение — вознесение, страх — глухое и непобедимое влечение. Опыт Другого завершается опытом Единения. Одно движение предполагает другое. В «отшатывании от» подспудно пробивается «стремление к». Впадение в Другое оборачивается возвращением к тому, из чего мы когда-то вышли. С двойственностью покончено, мы — на другом берегу. Мы проделали сальто-мортале. Примирение состоялось.
Иногда без видимых причин, или, как мы говорим по-испански, porque si [38] , мы вдруг начинаем видеть окружающее в истинном свете. И это видение в чем-то похоже на теофанию или Явление, потому что мир нам предстает со всеми своими ущельями и пропастями, как Кришна перед Арджуной. Каждый день мы ходили по этой улице через этот сквер, каждый вечер перед нашими глазами вставала эта красноватая кирпичная стена, красно-бурая от загазованного воздуха. И вдруг однажды оказывается, что эта улица ведет в другой мир, что сквер свеж и зелен, а усталая стена исписана письменами. Никогда мы этого не видели, и нас поражает, до чего все живое и яркое. Сама их осязаемая фактура наводит на мысль: это все на самом деле или нет? Но ведь мы не впервые это видим, мы это видели раньше. Когда-то где-то там, где, может быть, нас никогда не было, уже были эта стена, эта улица, этот сквер. Эта странная чужедальность рождает грусть. Что-то она нам напоминает, куда-то зовет, туда, где все так, как здесь, омыто светом заповедных и только что народившихся времен. Мы ведь тоже — оттуда. Ветерок овевает наш лоб. Вечер неподвижен, нам не до чего, мы заворожены. Нам становится ясно, что мы — оттуда и что это и есть та «прежняя жизнь», которая возвратилась.
38
*А вот так.
Эти состояния отчужденного изумления и узнавания, отшатывания и зачарованности, ухода от Другого и воссоединения с ним — это также состояния одиночества и воссоединения с самим собой. Тот, кто на самом деле остался наедине с самим собой, кому хватает самого себя, — не одинок. Истинное одиночество состоит в отделенности от собственного бытия, в раздвоенности. Все мы одиноки, потому что всех нас — по двое. Посторонний, Другой — это наш двойник. Столько раз мы пытались подкараулить его, и столько раз он от нас ускользал. У него нет ни лица, ни имени, но он всегда где-то здесь, он притаился. Еженощно на несколько часов он входит в нас, а поутру исчезает. И разве мы — не дырка, оставшаяся после его ухода? Может, это какое-то отражение? Но ведь не зеркало, а время его бесконечно воспроизводит. И что толку бежать, суетиться, всюду лезть и всюду толкаться, все хватать. А Другой-то всегда не здесь. Здесь и не здесь. Здесь — дыра, пропасть под ногами. В тоске человек бредет куда попало, он ищет того другого — самого себя. И ничто его к себе не возвратит, разве что сальто-мортале — любовь, поэтический образ, Явление.