Шрифт:
Генерал попытался вдуматься в прочитанное. Выходило очень здорово, строго по законам мемуаристики: благородный герой, автор воспоминаний, окружен недостойными людьми, его сердце не выдерживает несправедливости и глупости, мужественным жестом он порывает с прошлым и уходит с гордо поднятой головой в никуда... Что-то существенное оставалось недосказанным.
Старенький «Шеффер» стал покорно перекладывать размышления на бумагу.
«Решение уходить, вырваться из атмосферы торжествующего вероломства, всеобщей неразберихи и начальственной некомпетентности не было импульсивным. Оно созревало давно, и нужен был лишь повод для бесповоротного шага.
Неизведанность существования вне Службы пугала, но еще неприятнее была мысль, что мой уход в те тяжелые дни будет понят как дезертирство. Я переоценивал, теперь это очевидно, свой авторитет, влияние на сотрудников и опасался, что каким-то демонстративным действием толкну Службу на конфронтацию с новой властью.
Судьба избрала своим орудием Бакатина, залихватского и недалекого аппаратчика. Выбрать что-то более подходящее, чтобы смягчить горечь расставания со Службой, было бы трудно».
Генерал остался недоволен пассажем, однако решил не переписывать его и вообще к теме своей отставки больше не возвращаться. Тем не менее он припомнил лихорадочное возбуждение, охватившее его после разговора с Бакатиным. Рапорт все же был написан сдержанно. Сказывалась многолетняя привычка подавлять эмоции, думать над каждым словом, предвидеть последствия.
«КТО ПОГИБ ЗДЕСЬ, УМЕР?..»
Совсем обычная поездка в Москву выбила Генерала из колеи. Нечистый ли воздух большого города, судорожная ли побежка его обитателей, безнадежно тусклая окраска домов и улиц — что-то тоскливое вселилось в стариковскую душу. Многоцветную прошедшую жизнь закрыл мутный, без проблесков туман, и стало казаться, что в самом деле ничего не было, что привиделось что-то, как давний сон или чужеземный фильм на телевизионном экране. Привиделось и исчезло. Оставалось ощущение пустоты, несделанного дела, собственной ненужности и, увы, никчемности.
Рука тянулась к перу — перо к бумаге, но не было ни мысли, ни слова. Все это можно было пережить, но страшило, что перестала являться Ксю-Ша. И все реже и реже посещали Генерала его старинные приятели из мира теней. Жизнь окончательно теряла смысл, превращалась в существование без цели, направления и резона. Надо было убивать время, пережидать тусклую полосу, бояться, что она наступила навсегда, ждать вдохновения, искры угасающего, подернутого пеплом костра. (Старик не любил кино и театр, но мог часами смотреть на текущую воду и горящий огонь.)
Но жизнь продолжалась. Генерал каждое утро брился, умывался, безразлично ел что-то, читал, не торопясь, бесконечную историю Н.М. Карамзина. Сплетение русских слов и мыслей зачаровывало, радовали изысканные стародавние, давно заброшенные обороты. Старик читал, и ему казалось, что уже тогда в туманных российских глубинах великий историк понимал, что с его Отечеством творится что-то неладное и что это неладное никогда не кончится, что терзают Россию какие-то недобрые силы. «История не терпит оптимизма и не должна в происшествиях искать доказательств, что все делается к лучшему, ибо сие мудрствование не свойственно обыкновенному здравому смыслу человеческому, для коего она пишется».
Бесконечен перечень войн, бедствий, междоусобиц, интриг, предательств, злодеяний, и становилось непонятным, как же все это мог вынести русский народ, в сочинении Карамзина присутствующий, но невидимый, безмолвный, безмерно терпеливый. Этот терпеливый народ, однако, рождал Ермака, Пожарского и Минина, неистового патриарха Никона, Стеньку Разина, антихриста Петра, Пугачева, Суворова, Ленина и Жукова. (Он же позволял появляться на свет Божий Бурбулисам и Чубайсам.)
«История новейших времен не написана, — размышлял Генерал. — Она разодрана на клочки, эти клочки связываются в цепочки, каждый набор временных правителей перевирает события так, чтобы прикрыть собственное ничтожество. Русскую историю терзают наемные перья, и, видимо, так и будет оставаться сокрытым тот великий общий знаменатель, который позволил русским выживать во все лихие столетия».
Когда-то Генерал говорил иностранному журналисту, что он уверен в будущей России — прогрессивной, цивилизованной, процветающей России, где каждый гражданин будет сыт, уверен в своем настоящем и будущем. Генерал увлекся этим видением, заговорил с ненапускной страстностью, когда иностранец — то ли датчанин, то ли швед — спокойно спросил, было ли у русских такое время в прошлом.
Генерал даже не запнулся, этот вопрос не единожды задавал себе он сам: было! Если верить Олеарию, побывавшему у нас в XVII веке, «пища в России была обильна и чрезвычайно дешева». Была Россия средоточием Вселенной и тогда, когда повергла в прах фашистскую Германию. Швед (или датчанин?) вежливо удивился. Он думал, что Гитлера сокрушили Англия и США.
Москву накрыл пушистый белый снег. Через полчаса он посерел, затем почернел. Генерал сбежал туда, где снег остается белым до весны.
Затяжные оттепели, огорчительные январские дожди, наводившие на мысль о том, что сдвинулись с устоев не только люди, но и сама природа, «...необыкновенная зима тогдашняя, которая наступила весьма рано и не дала земледельцам убрать хлеба: в Декабре и Январе было удивительное тепло; в начале же Февраля поля открылись совершенно и крестьяне сжали хлеб, осенью засыпанный снегом», — писал Карамзин о зиме 1371/72 года. Непостижимая людскому разуму связь времен. Казалось, что через шесть с лишком веков неведомые силы решили вновь подвергнуть Россию испытаниям. «Ждите глада и труса, и мора, и затменья небесных светил...» Пронесло. Снега не успели растаять, а в конце января ударили морозы. Ледяная броня прикрыла сугробы, а под ними неслышную и несокрушимую лесную жизнь. На ледяную корку навалил свежий снежок. Снегопада вроде бы не было, снег шел не из тучи, а рождался прямо в воздухе, оседал на землю мелкими пушинками, припорашивал лед и в день-два закрыл его ослепительно белой пеленой. Остался на свете только белый цвет, изредка прорезанный красными кирпичными стенами да кое-где торчащей исчерна-зеленой еловой лапой.