Шрифт:
VII. «Утрированный филантроп»
Из-за холеры все пересыльные тюрьмы перенесли за город. На Воробьевых горах еще при Александре начато было большое строительство — храм Христа Спасителя во славу великих побед 1812–1814 годов. Архитектор Витберг — талантливый, иные говорили гениальный мечтатель, — создал проект, восхищавший всех, кто его видел. Это должно было быть самое большое здание в Европе, величественное и прекрасное сооружение — видимое издалека над Москвой, одевающее в гранит и мрамор горы и склоны, весь берег реки.
Но архитектор не умел считать деньги и рассчитывать сметы и еще меньше умел отличать добросовестных работников, поставщиков и помощников от пройдох, воров, красноречивых лодырей, а сам не умел ни обманывать, ни льстить, ни просто хитрить.
Строительство было прекращено, проект объявлен безумной затеей, архитектор попал в тюрьму и в ссылку. А на Воробьевых горах остались горы бревен, досок, камней и кирпичей, бараки и несколько домов, сооруженных для строителей, большие куски стен и дощатые заборы вокруг начатых или только намеченных котлованов.
Там и устроили поместительную пересыльную тюрьму. Там принимали осужденных арестантов, которых пригоняли в Москву из всех северных, северо-западных, западных и многих центральных губерний. Из других гнали через Казань. Сюда же прибывали с востока и с юга крестьяне, препровождаемые в разных направлениях к своим помещикам, подследственные и беглые «не помнящие родства». Отсюда уходили все этапные партии в Сибирь. В нескольких кузницах острожные кузнецы заковывали и перековывали осужденных и «препровождаемых» кандальников. Тут же цирюльники брили им наполовину головы. Из московских тюрем и полицейских частей на Воробьевы горы привозили или волокли на мешках арестантов, наказанных кнутом, хрипло стонущих или обморочных, накрытых кровавыми кусками холста, прилипавшими к изрубцованным спинам.
Федор Петрович обходил новоприбывающих арестантов и обязательно всех, кого собирали в этап. Он сам подобрал дом для больницы на полтораста коек, следил, чтоб его оборудовали как следует. Он уже знал, какие встретит возражения и как удивленно и насмешливо будут таращиться полицейские, тюремные да и цивильные чиновники, когда он будет настаивать, чтобы устраивали ванные и ретирады отдельно для мужчин и женщин, чтоб в ванных были не только чаны, а еще и поливные устройства и чтоб не мылись несколько человек в одной и той же воде, чтоб были и корыта, где стирать арестантское белье, и печи для просушки…
Лет десять прошло с тех пор, когда он впервые потребовал завести все это в обычных больницах, в той же Старо-Екатерининской и в госпитале при тюремном замке. Тогда ему прямо говорили, что его придумки — вздор и блажь: зачем простолюдинам, да к тому же арестантам, бродягам, такие роскоши? Они вовсе не привычны к подобной опрятности, сразу же все запакостят, как у них принято. Но каждый раз, не уставая спорить, он все же упрямо добивался того, что считал нужным, тратил свои деньги, если не хватало — одалживал, строил ванные с «поливными» (т. е. душевыми) приспособлениями и чистые уборные взамен смрадных параш.
Когда оборудовали новую пересылку на Воробьевых горах, в комитете кое-кто из сенаторов, не знавших раньше Федора Петровича, стал было возражать против излишней роскоши, против поблажек, «вовсе непригодных для наших мужиков».
— Уж я-то, поскольку владелец многих сотен душ, — говорил ему седой усач, — да еще и долгие годы был начальником многих тысяч солдатиков, достаточно знаю, что у нас в обычае, что привычно российскому народу разных сословий, куда как лучше знаю, чем и самый ученый-просвещенный иноземец.
Федор Петрович терпеливо выслушал самоуверенную речь отставного генерала и сказал:
— Осмелюсь сказать… Есть очень большая разница между знание — коннесанс и то, что есть перед-знание — старое привычное суждение — прежюже… Как вы сказали «предубеждение»? Или «пред-рассудок»?.. Благодарю, Ваше сиятельство, благодарю, профессор, извините, я недостаточно знаю прекрасный русский язык, но я думаю, я верю, я немного хорошо знаю разные русские люди — знатные и простонародные, богатые и бедные, ученые и совсем-совсем неученые. Я лечил многие сотни и даже тысячи русские люди. А больной человек перед свой лекарь, свой врач открывает и тело, и душу. Да-да, свою душу тоже, почти как, — простите мое сравнение, Ваше высокопреосвященство, владыко, — но почти как перед священник в час исповеди… И поэтому, когда я слышу такие речи про обычаи-привычки, я вспоминаю один английский рассказ-басня. Один господин зашел на кухня и видит: кухарка держит длинная, очень длинная рыба, как змея, да-да, угорь, мерси, сударь, держит живой угорь и сдирает с него кожу, он сильно гнется, вот так и так, но рыба кричать не может. Господин говорит кухарке: «Боже мой, что вы делаете?! Это же страшное мучение». А кухарка отвечает: «О, нет, сэр, они к этому привычные».
Тюремное начальство, полицейские офицеры и армейские плац-адъютанты, распоряжавшиеся конвоями, с первых же дней увидели в Гаазе противника — «затейливого и придирчивого чудака», нелепого в своих стараниях помогать «всякой сволочи» — арестантам, бродягам, нищим, от которых он не мог получить никакой выгоды, никакой пользы для себя. Такое диковинное бескорыстие, такие хлопотные, часто бесплодные и все же не прекращающиеся приставания и придирки к людям, имеющим чины, звания, исполняющим свои обязанности, действующим согласно законам, уставам, правилам, нельзя было объяснить, как хотели некоторые, желанием «спасти душу». Ведь спасения души можно достичь молитвой, постом, подаянием, не мешая слугам державы исполнять свои невеселые, трудные, но необходимые, строго предписанные обязанности, не балуя преступников, не возбуждая в посторонних людях опасных сомнений.