Шрифт:
На этот раз Тимур ни в чём не стал его обвинять, наоборот, шагнул навстречу, обнял, прижал к себе, похлопал по спине:
– Ничего, ничего… Всё идет, как надо. Приговор суров, но тебе нечего бояться. Он и должен быть таким, чтобы Гулимов мог продемонстрировать своё милосердие. Если бы приговор был мягким, это выглядело бы снисхождением к заговорщикам, после которого помилование президентом уже никого бы не впечатлило. Так что всё нормально…
Олег высвободился из объятий Касымова.
– Сколько мне дали?
– Из двадцати шести обвиняемых восемнадцать получили высшую меру, остальные – разные сроки заключения, от десяти лет и больше. Но ты же понимаешь, что они не смогут расстрелять восемнадцать человек?! Только теперь начинается самое интересное – торговля за души осуждённых.
– А я? Мне-то какой приговор вынесли?
Спрашивая, Печигин уже знал ответ и удивлялся тому, что остается так спокоен, точно речь вообще не нём, а о каком-нибудь его знакомом, от исхода судьбы которого ничего в его жизни не изменится.
– Ты в числе тех восемнадцати, но твой случай особый: твоя душа лежит, так сказать, на весах международной политики. Помилует ли тебя Народный Вожатый и чем будет заменён тебе приговор, целиком зависит от отношений между Коштырбастаном и Россией. А эти отношения зависят сейчас от партии истребителей, которую наше Министерство авиации хочет закупить у Москвы. Но ты не бойся, мои однокурсники из МГИМО уже работают над тем, чтобы её цена устроила покупателя. Не сомневайся, я держу руку на пульсе.
– Постой, Тимур, при чём тут отношения между Коштырбастаном и Россией?! При чём истребители?! Я же ни в чём не виновен. А Гулимов – сколько раз ты мне говорил об этом?! – никогда не ошибается. Он же этот… как ты его называл? Аль-инсан…
– Аль-камил. Именно так. Поэтому тебе не о чем беспокоиться. Ты перевод закончил?
– Практически да, осталось всего ничего… Мог бы отдать его тебе хоть сегодня, но, знаешь, Фуат говорил мне, что Народный Вожатый сам придёт в тюрьму к участникам заговора, и все здесь в это верят и ждут его. Как ты думаешь, это возможно?
– Конечно. Я и сам не раз слышал, что он навещал осуждённых за покушения. Так что вполне возможно. Вот только… Фуату твоему встретиться с ним не придётся.
– Почему? С ним… что-то случилось?
И снова, задавая вопрос, Олег предчувствовал ответ. Касымов развёл руками, как бы говоря: «Что я могу поделать…»
– Сердце. Вздумал доказывать на допросе следователю, что тот работает на него, то есть на исполнение его замысла. И вообще, что бы тот ни сделал, всё только ему, Фуату, на пользу. Следаку это, понятное дело, не понравилось, он, может, совсем немного и превысил степень жесткости, но старику же много и не нужно. Поэты вообще народ хлипкий. Оформили как сердечный приступ. А что там в деталях произошло, я не знаю, меня с ними не было. Мне это всё прокурор рассказал.
Этого можно было ожидать: очень уж плох был Фуат, когда Олег последний раз встретил его на прогулке, и всё-таки известие о его смерти поразило Печигина едва ли не больше, чем собственный приговор, – оно как бы подкрепило его, превратив из слов на незнакомом языке в несомненную надвигающуюся реальность: смерть – вот она, близко и очень просто. Достаточно лишь немного превысить степень жесткости.
– Я же совсем недавно ещё с ним разговаривал… Вот как с тобой! Он хныкал, жаловался, боялся, что его отравят… И всё время говорил, что Гулимов непременно придёт к нему. А теперь…
Печигин почувствовал, что раздражавший его нытьём и изводивший своим навязчивым безумием Фуат разом стал ему ближе, чем с детства знакомый Касымов: приговор сближал Олега с умершим и отделял от Тимура.
– Ладно, ладно, что теперь поделаешь… Всё равно он был больной человек, не жилец… То, что у него в голове творилось, лечению не поддаётся. Зато ты уже скоро, я думаю, будешь на свободе, – Касымов заметил впечатление, произведённое на Олега смертью Фуата, и старался его сгладить. – Вернёшься в свою Москву, пройдёшь по бульварам, от Зарядья до Таганки… Я ж тебе завидую, честное слово! Там ведь всё детство, школа наша… Помнишь, как мы стёкла на стройке били? Нас тогда чуть из школы не выгнали!
Лежа в камере, Печигин не раз и не два вспоминал с непривычной остротой, всегда сопутствовавшей вдохновению (очевидно, у памяти тоже бывает вдохновение), тот ослепительный апрельский день, пронизавший блеском всю тёмную глубину прошлого, так что можно было различить любые детали, вплоть до сучка на доске забора, за который Олег зацепился рукавом, когда уносили ноги со стройки. Но теперь ему захотелось ответить Касымову: «Не помню», – общие воспоминания не сближали, а только подчёркивали разницу их теперешнего положения.