Булгаков Михаил Афанасьевич
Шрифт:
(Сладкий, сонный бас.) – Велосипет?
– Да, да, вспомнил – велосипед. И сел немедленно Славка на велосипед, и покатил прямо на Кузнецкий мост. Катит и в рожок трубит, а публика стоит на тротуаре, удивляется: «Ну и замечательный же человек этот Славка. И как он под автомобиль не попадет?» А Славка сигналы дает и кричит извозчикам: «Право держи!» Извозчики летят, машины летят, Славка нажаривает, и идут солдаты и марш играют, так что в ушах звенит…
– Уже?..
Петли поют. Коридир. Дверь. Белые руки, обнаженные по локоть.
– Боже мой. Давайте, я его раздену.
– Приходите же. Я жду.
– Поздно…
– Нет, нет… и слышать не хочу…
– Ну, хорошо.
Конусы света. Начинает звенеть. Выше фитили. Джером не нужен – лежит на полу. В слюдяном окне керосинки маленький радостный ад. Буду петь по ночам псалом. Как-нибудь проживем. Да, я одинокий. Псалом печален. Я не умею жить. Мучительнее всего в жизни – пуговицы. Они отваливаются, как будто отгнивают. Отлетела на жилете вчера одна. Сегодня одна на пиджаке и одна на брюках сзади. Я не умею жить с пуговицами, но я все вижу и все понимаю. Он не приедет. Он меня не застрелит. Она говорила тогда в коридоре Наташке: «Скоро вернется муж, и мы уедем в Петербург». Ничего он не вернется. Он не вернется, поверьте мне. Семь месяцев его нет, и три раза я видел случайно, как она плачет. Слезы, знаете ли, не скроешь. Но только он очень много потерял от того, что бросил эти белые, теплые руки. Это его дело, но я не понимаю, как же он мог Славку забыть.
Как радостно спели петли…
Конусов нет. В слюдяном окошке черная мгла. Давно замолк чайник.
Свет лампы тысячью маленьких звуков глядит сквозь реденький сатинет.
– Пальцы у вас замечательные. Вам бы пианисткой быть.
– Вот поеду в Петербург, опять буду играть…
– Вы не поедете в Петербург. У Славки на шее такие же завитки, как и у вас. А у меня тоска, знаете ли. Скучно так, чрезвычайно как-то. Жить невозможно. Кругом пуговицы, пуговицы, пуго…
– Не целуйте меня… Не целуйте… Мне нужно уходить… Поздно…
– Вы не уйдете. Вы там начнете плакать. У вас есть эта привычка.
– Неправда. Я не плачу. Кто вам сказал?
– Я сам знаю. Я сам вижу. Вы будете плакать, а у меня тоска… тоска…
– Что я делаю… Что вы делаете…
Конусов нет. Не светит лампа сквозь реденький сатинет. Мгла. Мгла. Пуговиц нет. Я куплю Славке велосипед. Не куплю себе туфли к фраку, не буду петь по ночам псалом. Ничего, как-нибудь проживем.
ТАРАКАН
Ах, до чего замечательный город Москва! Знаменитый город! И сапоги знаменитые!
Эти знаменитые сапоги находились под мышкой у Василия Рогова. А сам Василий Рогов находился при начале Новинского бульвара, у выхода со Смоленского рынка. День был серый, с небом, похожим на портянку, и даже очень легко моросило. Но никакой серости не остановить смоленского воскресенья! От Арбата до Новинского стоял табор с шатрами. Восемь гармоний остались в тылу у Василия Рогова, и эти гармонии играли разное, отравляя душу веселой тоской. От Арбата до первых чахнувших, деревьев в три стены стоял народ и торговал вразвал чем ни попало: и Львом Толстым, босым и лысым, и гуталином, и яблоками, штанами в полоску, квасом и Севастопольской обороной, черной смородиной и коврами.
Если у кого деньги, тот чувствует себя, как рыба в море, на Смоленском рынке. Искупался Василий Рогов в океане и выплыл с сапогами и финским ножом. Сапоги – это понятно. Сапоги давно нужно было купить, ну а финский нож к чему? Купился он сам собой как-то.
Когда Рогов отсчитал два червя за сапоги в палатке, вырос из-под земли человек с кривым глазом и почему-то в генеральской шинели и заметил гнусаво:
– Сапоги купили, папаша? Отличные сапоги. Ну а такой финский нож вы видали?
И тот сверкнул перед Роговым убийственной сталью.
– Не нужно, – сказал Рогов, уминая под мышку сапоги.
– Шесть рублей финка стоит, – сообщил человек, – а я отдаю за четыре, и только по случаю ликвидации лавки.
– Никакой у тебя лавки нету, – возразил с презрением Рогов и подумал: «Сколько этих жуликов на Смоленском! Ах, боже мой!»
– Таким ножом, если махнуть человека под ребро, – сладостно заговорил человек, пробуя пальцем коварное лезвие, – то любого можно зарезать.
– Ты смотри, тут и милиционеры есть, – ответил Рогов, пробираясь в чаще спин.
– Берите ножик, отец, за три с полтиной, – гнусавил человек, и дыхание его коснулось крутой шеи Василия Рогова, получившего неизвестно за что в пекарне обидное прозвище Таракан. – Вы говорите цену, папаша! На Смоленском молчать не полагается.
В это время гармония запела марш и весь рынок залила буйною тоской.
– Рубль! – сказал, хихикнув, Таракан, чувствуя счастье благодаря сапогам.
– Берите! – крикнул человечишко и нож всунул в голенище новых Таракановых сапог.