Шрифт:
— Вон куда мы залетели! Аж до неба! — улыбнулся Ступач. — Ну, крестьянский философ, может, в чем-то ты и прав, только не знаю, что скажут где-то о твоих художествах. Я категорически против них! Но, зная, что ты слов на ветер не бросаешь, я в одном спокоен — план будет выполнен.
— И перевыполнен. А дождемся сентября, так еще, надеюсь, сдадим какую-нибудь тысячу сверх всякого плана.
— Почему же в сентябре? — недоверчиво встрепенулся Ступач.
— Потому что сегодня после озимых сеем горох и гречиху.
— А мне хотя бы слово сказал! — отразилось недовольство в уголках рта Ступача. — Что ж, это вы хорошо придумали.
— То-то и оно, хочется думать не об одном дне кампании, а смотреть немного дальше, не забывать о сложной жизни человека, о его радостях на земле и от земли, не забывать и о душевности.
— Опять то же самое! Что ты словно дятел долбишь. Не забыл, как у нас о дятле говорят? Днем он долбит и долбит, а ночью стонет, потому что от того долбежа голова болит. Смотри, чтобы и у тебя от той душевности голова не заболела. И чтобы ты знал — от душевности распускается народ и требует большего, чем имеет, — уже не сердясь, поучающе говорил Ступач, а про себя решил: из этого анархиста можно и два плана выбить. Обойдется без седой паляницы. Пусть попрыгает-поскачет, а мы будем на виду. Он подал Данилу тяжеловатую руку и пошел к бричке, возле которой стоял угрюмый кучер. Что-то и он имеет против него, верно, и ему надо душевности? Да откуда же ее возьмешь на всех? И это тогда, когда всюду столько врагов? Сказал было как-то об этом Бондаренко, а тот будто с луны свалился: «Побойтесь людей и бога! Неужели мы только и делали, что выращивали врагов?..» Нет, надо все-таки укротить его норов. Своей самостоятельностью он взбунтует немало горячих голов. Недаром просил в райкоме: «Разрешите мне так похозяйствовать, как люди хотят, для эксперимента позвольте, ведь нельзя одному хозяйству заниматься тридцатью культурами — от жита и пшеницы, турецких бобов, мака и до петрушки и пастернака»… Вишь, даже рифму нашел, чтобы откреститься от мака. Так и сядешь маком с таким хозяином, тоже мне, экспериментатор нашелся! Хотя и умная голова, да к какому берегу прибьется или уже прибился этот ум? Теперь нам возле земли не мыслители, а исполнители нужны. Может, в дальнейшем и мыслители потребуются, но когда это будет…
Ступач обернулся, поглядел на ветряк, который весело открещивался от него, на упрямую фигуру Данила, что спешил к ветряку.
«Этот не в ветряк, а в тебя забьет гвозди произвола, а еще о душевности говорит. Будешь иметь, Прокоп, душевность, когда за розданное зерно кто-то начнет снимать с тебя стружку». Страх растопыренной пятерней вцепился в самую душу Ступача, и он теперь смотрел на ветряк и на горячее марево, дрожавшее за ним, как на своих врагов. «Ничего, вот как накинем селу удвоенный план, так ветряк и опустит крылья».
— Поедем, — подошел к кучеру, поставил ногу на подножку и носовым платком начал вытирать пыль с сапога.
— Можно и поехать. Ведь я вас, Прокоп Иванович, сегодня последний раз везу.
— Как это — последний?
— Теперь уродило, люди хорошо обжинаются, вот и я вернусь к житу, к пшенице, к земле, потому как землю сам бог пахал.
— Это где же ты видел бога за плугом? — глумливо спросил Ступач.
— Не видел, а слыхал в песнях.
— Корчевать эти песни, этот архаизм и эту этнографию, надо! Корчевать!
— Зачем же корчевать, когда там и об урожае, который нам уродит земля, так поется: из колосочка будет горсточка, а из снопика — мера. И в старину, видать, об агротехнике думали.
Ступач даже присвистнул от такой неожиданной «философии», а потом сокрушенно покачал головой:
— Темная ты ночь, темное село.
Кучер наершился:
— Хоть и темный я, а больше вас возить не буду…
Выезжая на шлях, Ступач встретился с военкомом Зиновием Сагайдаком, который верхом ехал по укороченным теням лип.
— К своему любимчику, что ближе к житу-пшенице? — с насмешкой спросил Ступач.
— Да, вы юридический ясновидец, — не остался в долгу Сагайдак. — В нашем районе один живет ближе к житу-пшенице, а другой — к пирогу.
Ступач сразу скис:
— Это шутка или намек?
— Понимайте как хотите, — невинно смотрит на него Сагайдак. — Вольному — воля, а спасенному — рай. Как там Бондаренко?
— В добром здравии и в добром настроении. Но сегодня придется испортить ему настроение.
— Это ж почему?
Кого-то копируя, Ступач однообразно прогнусавил:
— Есть принципиальное мнение содрать с него удвоенный план. Он его вытянет, будет кряхтеть, но вытянет.
— Шутите? — насторожился Сагайдак.
— Правду говорю.
Военком нахмурился, соскочил с коня, кивнул головой, и Ступач неохотно слез с брички. Взвинченные, они подошли к липам, которые стояли в золотой дреме солнца, цвета и пчелиного звона.
— Прокоп Иванович, вы не первый год вертитесь возле сельского хозяйства, знаете, какие у нас большие трудности с селом, с хлебом, с трудоднем, с крестьянской долей. Знаете и то, как мы радуемся, когда тот или иной колхоз честно, без копеечных хитростей, выбивается в передовые. Почему же вы хотите то хозяйство, что уже сегодня тянет большую ношу, чем другие, подорвать и сделать слабосильным?
— А на крестьянство вообще надо жать, — холодно ответил Ступач. — Не бойтесь согнуть его перед алтарем индустриализации.
Смуглое красивое лицо Сагайдака вспыхнуло румянцем.
— Не поднимайте руку на жизнь! А вообще вы левак и невежда. Вас и на пушечный выстрел нельзя подпускать к селу, иначе мы превратимся в нищих.
У Ступача отвисла нижняя челюсть.
— Вы… вы крестьянский идеолог! — выкрикнул он.
— Нe психуйте. Идеология у нас одна, а вот головы разные! Смените навар в своей. — И Сагайдак быстро пошел к коню, вскочил в седло и помчался не к Бондаренко, а в райком.