Шрифт:
— Это правда?
— А какой Степочке интерес говорить неправду? Разве ж я не ваш пособник? Проявляйте, Прокоп Иванович, инициативу сегодня, а то кто-нибудь проявит ее завтра, вот и опоздаете на свой поезд!
Ступач вздрогнул и не прощаясь быстро пошел к селу.
«Как ошпаренный петух побежал, — пожал плечами Степочка и задумался. — А почему он сам так поздно бродит по лугам да полям? Это на всякий случай тоже надо взять на заметочку, а то что будет, если не он Бондаренко, а Бондаренко его сковырнет? И хороший человек, а все может быть…» — и Степочка полез в карман за записной книжкой.
«Разве ж ты человек? Изувер, да и только, — в который уж раз мысленно повторяет Данило. — Да, не один молчит, и гнется перед тобой, и угождает тебе, словно лихой болячке. Но не всякий может наплевать себе в душу. Если уж снимать шапку, то снимать перед богами, да и то по своей охоте… Хорошо так рассуждать, а в это время твоя душа, наверное, просеивается на бумажках этого самодура». Безысходная тоска охватила Данила, он склонил голову и словно стал ниже.
— Вечер добрый, Данило Максимович! — тихонько от луговых верб пропел девичий голосок. — Почему в приселок не идете? — Перед ним с граблями за плечами остановилась смуглолицая Катря Лебеденко, месяц мягко играл в ее глазах, на влажных доверчивых губах и косе.
— Еще успею, девушка.
— Успеете? А кто-то кого-то ждет — дождаться не может, — напевно, ручейком, лепечет девичий голосок, да в этом напеве слышится грусть.
— Может, и тебя кто-то не может дождаться, — дружелюбно, с улыбкой, взглянул на ладную фигурку, словно выхваченную из вечерней пахучей мглы.
— Меня уже не ждет, — вздрогнула девушка, и месяц погас в ее очах.
— Почему, Катря? — насторожился Данило. — Говори, что-то случилось у тебя?
Девушка понурилась, махнула рукой, под косыми стрелками бровок залегла печаль.
— Нет, лучше не надо.
— Почему ж не надо? Может, чем-то пособлю.
— Тут, считай, помощи негде искать, — топольком задрожала девушка.
— Говори, Катря! — уже приказывает Данило.
— Вы же знаете, на этих днях случилась беда с моим родным дядей, — с болью и доверием поглядела на него.
— Ну и что из того?
— А Степочка после этого сразу и отшатнулся от меня… Ведь он теперь в район выдвинулся… Думает еще и выше пойти, а я, выходит, родственница «элемента», и это, говорит, ему на характеристику повлияет.
— А на сердце ему ничего не повлияет? — пролегла злая складка в межбровье Данилы.
— О сердце в характеристике не пишут, там только данные нужны.
— Тогда, Катря, хорошо, что он заранее отшатнулся от тебя. Не запаршивевший хорек, а настоящий орел найдет свою Катрю. Но если еще придет Степочка к тебе, гони его чем попало — палкой, кочергой, скалкой, что под руку подвернется! Ты же у нас как звездочка, а он каплун косноязычный и вообче… — передразнил Степочку.
Катря с удивлением и признательностью взглянула на председателя.
— А мы каплуном Ступача прозвали.
— Ступача? И за что же его так прозвали? — даже повеселел Данило.
— За неумолчный крик. Только вы, Данило Максимович, не задирайте его: недобрый он человек. Это такой, что злобу и в могилу заберет. Не рубите ему все сплеча, а то не с его, а с вашего плеча кровушка потечет. А вы очень нужны нам. Так все говорят в селе и боятся за вас.
— Спасибо, серденько, — обеими руками Данило придержал девичью руку. — Как ты красиво луной подвела свои губы.
— Ой, такое скажете, — Катря стыдливо усмехнулась, потом сжала губы и исчезла в серебристо-зеленоватой синеве вечера.
«Чем тебе не царевна?!» — подумал Данило и, миновав копны, подался в поля.
Над притомленной, завороженной степью стояла такая тишина, что было слышно, как снизу дышит колос, а сверху падают росы и лунное марево. Из настоя увлажненной полыни и ржи волнами пробивался запах уснувшего вьюнка, в его медовую нежность вплеталась пряная горечь глухих полей.
Данило остановился на полевой дороге, где сходились седина ржи и первая, тускнеющая при луне золотистость пшеницы, оторвал от колоса отвисший цветок вьюнка. На ладони его скрученное, в розовой одежонке, тельце исходило слезами, и такая неутешность была в каждой его складке, что снова подумалось о людском горе.
Зашевелились проклятые вопросы, проклятые мысли и боли: они отовсюду лезли в голову, справляли там и похороны, и поминки. И уже глаза и сердце не тешили ни детский шепот колоса, ни тихая звездная пыль, ни лунное марево. А оно сеялось и сеялось на серебристо-дымчатые поля, на далекие хаты, усыпляло людей, которым не спалось, успокаивало землю, когда мучилась она.