Шрифт:
Он положил руку на ее грудь, и она не отбросила ее, а снова повторила:
— Засни, любимый. — В ее голосе прозвучала не любовь, а материнская забота…
Сон как-то незаметно отдалил его от девушки, перебросил в притемненную степь, в цветение подсолнухов и в луга со свежими копенками сена. А Мирослава долго-долго смотрела и насмотреться не могла на своего Данила, который даже во сне сердился и на свою судьбу, и на тех, кто выкручивал ей руки… С такими грустными думами и она погрузилась в сон.
И не успели забыться, как на подворье мягко затопали чьи-то шаги, как зашумели росами испуганные черешни, как зашипела земля. Сказка любви, молодости и ночи усыпила обоих: сейчас на белом свете, на черной земле было их только двое.
Но вот на окно, как ночная птица, опускается чья-то рука, тревожно зазвенело стекло.
— Ой, кто там? — соскочила на пол Мирослава. За ее спиной лунными бликами взметнулись волосы.
— У вас Данило Бондаренко? — слышит Данило знакомый голос Гарматюка и не понимает: зачем он теперь забрел сюда?..
«Выскочить в другое окно?» Данило поднял занавеску. Из окна лунная ночь надвигается на него, словно хочет войти в его глаза.
Рука настырно клюет стекло.
— Гражданка Сердюк, у вас Данило Бондаренко?
— Кто это? — испуганно смотрит на Данила.
— Наверное, из колхоза кто-нибудь, — обманывает ее.
— У меня, у меня, — с облегчением выдохнула Мирослава.
— Пусть выйдет во двор.
— Что ж это, Данилко? — тревога снова вцепилась в девичье сердце.
— Ничего, ничего… — как мог, успокаивал ее, а в голове стучала та же самая мысль: «Как же это?.. Неужели лучший друг арестует меня?»
— Не ходи, Данилко, я боюсь! — Мирослава обхватила его, когда он встал на пороге.
— Подожди, любимая… Успокойся, я сейчас. Какое-то дело есть ко мне.
Оторвал от себя девушку. Она, вздрагивая, бессильно прижалась к косяку, а он, чувствуя, как замирает его обескровленное сердце, вышел из хаты.
В тени возле порога настороженно стоял Гарматюк. Он, заскрипев новыми ремнями, сделал шаг вперед и чужим, одеревеневшим голосом пронзил его грудь:
— Данило, ты арестован.
Пошатнулось, взорвалось небо, и бешено закружилась перепуганная звездная метель, она с небом валилась на него, валились деревья, и стрехи, и тени. Данило хочет удержать их, но может показаться, что он поднимает руки вверх; он прикладывает руку к сердцу, которое словно оборвалось, и не ощущает его, только чувствует, что опустошенной стала его душа.
— За что? — спрашивает не голосом, а опустошенной душой, что, кажется, даже загудела… — За что?
— Есть санкция Ступача…
Этот удар и рассек, и собрал его волю. Печаль глухих степей и печаль его предков до боли поразили его душу.
— Неужели ты, ты можешь поверить, что я враг? — Он смотрел в глаза друга, как в свою душу: не воскресит ли в них пору былой юности, не воскресит ли чувство верности, что соединяло и поддерживало их? Но на глазах Гарматюка, на его лбу, на его морщинах лежали и свои, и чужие тени. — Значит, и у тебя линяет душа, как шкура гадюки? — отрезал с болью и ненавистью.
— Не трогай сейчас моей души, без тебя достается ей, — еще больше нахмурился Гарматюк.
Настежь распахнулись двери, и Мирослава припала к Данилу:
— Скажи, почему пришли за тобой, почему?
Гарматюк отвернулся.
— Да успокойся, Мирослава. Надо в город поехать, — тихо сказал Данило, и даже как-то сумел улыбнуться ей, и коснулся рукой ее волос. Упадут ли они когда-нибудь на него пахучим дождем?
— Ночью ехать? — заглядывает ему в глаза Мирослава, и он прячет их от нее.
— Ночью. После Купала ночь перевешивает день. Ты не запирай двери — я скоро приеду. Слышишь: не запирай двери!
— Правда? — радость сразу высушила ее слезы. — А я так чего-то напугалась… — виновато улыбается ему и взглядом, и губами. — Так я буду ждать…
— Жди, любимая… — Взял ее за плечи и легонько толкнул в сени. На что он надеялся?
Когда за ней закрылась дверь, вздохнул и сквозь зубы сказал Гарматюку:
— Пошли.
Сразу же за хатой звенела и сладко пахла росой гречиха, за ней, щитами на восток, стояли подсолнухи, они ждали солнца, и Данило позавидовал им: он уже не видел перед собой солнца — оно было позади него.