Шрифт:
– Я, грешным делом, боюсь патриотов. Не был бы Черняев столь большим патриотом, смотришь, и не побили бы нас так беспощадно.
– Начало этому поражению положил Игнатьев, когда проиграл свою партию Генри Эллиоту. Абдул-Азиза надо было беречь и лелеять. Гадко то, что за все эти игры расплачиваются мужики да бабы. Не червонцами – жизнями. Мужик всюду мужик, что в Черногории, что во Франции, что у нас. Французский мужик много ближе русскому мужику, нежели своему маркизу.
Васнецов говорил это, взглядывая на соседний столик, где расположилось четверо серьезных тихих людей. Им была удивительна чужая речь, и сами они помалкивали.
– Добрый день, судари! – обратился к ним Виктор Михайлович, очень удивив своего друга. – Мы тут спорим с товарищем, вот я и хочу вас спросить, вы про войну турок с сербами слышали?
– Слышали, – ответил старший.
– На чьей же вы стороне, ведь Европу славянами нынче, как чумой, пугают. Очень уж ли это страшно?
– А вы-то из славян? – поинтересовался старший. Васнецов провел рукою себе по лицу, засмеялся.
– Русские!
– У нас в деревне если случается драка, то от нее всем нехорошо, – сказал старший, – и тому, кто дрался, и тем, кто просто живет в деревне. Нехорошее дело.
– Верно! – хлопнул рукой по коленке Виктор Михайлович. – Война и подавно нехорошая. Война подлость. Приходят в твой дом люди и режут тебя, ты для них хлеб растишь, а они тебя – режут.
– Да, – сказал старший, – война подлость.
– Потому русские и вступились за сербов! – объяснил ему Васнецов. – А коли турки допекут, то и всем народом встанем. И не потому, что это сербы, а это – турки, а потому, что турки с ножом да с кнутом. Ты в поле работаешь, а за тобой надзирает турок с кнутом. Рабство?
– Рабство, – согласился крестьянин.
– Но никто в Европе не чешется, Европе дела нет ни до сербов, ни до болгар. Но у нас есть дело. И я тебе скажу, Европе не славян надо бояться, а самой себя… Дальше носа видеть не хочет.
Теперь было понятно, что старший – это отец, а другие трое – его сыновья.
– Да, – сказал крестьянин, – ты говоришь правду. В мире много нехорошего. Они, – он указал на сыновей, – ушли из деревни в Париж. Я приехал к ним, а им негде меня принять, ютятся по углам. Я сегодня приехал и сегодня уезжаю.
Он встал из-за стола, пожал руку Васнецову и Ковалевскому, его сыновья тоже пожали им руки и пошли вслед за отцом, тихие, виноватые.
– История для Раффаэлли, – сказал Васнецов.
– Кто это?
– Художник. Рабочих пишет.
– Я такого не приметил.
– Нашего брата в Париже – пруд пруди. Может, и я многих проглядел. Одно знаю наверняка. Ох, Паша, нельзя так писать, как мы дома насобачились! Я сюда ехал с некоторым понятием о себе, а возвращаюсь – нуль нулем.
– Домой собрался?
– Картину вот свою парижскую кончу! – И, сделав страшные глаза, полез под стол.
– Крамской? – спросил Ковалевский, заглядывая под стол.
– Крамской! – хохотал Васнецов. – Полдня просидели – и совесть нас ну никак не замучила.
Они посмеивались над своим учителем и своим другом, не зная, что судьба готовит ему удар, хуже которого не бывает.
10 ноября Крамской писал Третьякову в Рим: «Никогда еще у меня не было до сих пор в моей жизни того, что я испытываю теперь, – вот уже несколько недель, как мне нравится мысль умереть. В самом деле, не лучше ли это состояние для человека? покой, но уже абсолютный, вечный, и только шум природы над могилою, как превосходная музыка, свидетельствует, что жизнь не прекращается, но какая жизнь? и что мы видим на свете? Особенно в толпе животных, названных по ошибке человеками? Мой дорогой мальчик, быть может лучший по сердцу, – умер; и как мне ни страшно от этого, но я считал бы себя счастливее, если бы и я умер ребенком».
Васнецов был рядом.
Он говорил, когда Крамской заговаривал, умолкал, когда Крамской молчал.
Иван Николаевич был сильный человек. Он продолжал работать. Он даже о славе пекся.
Попросил прислать свои картины Третьякова, две для Салона, две для выставки Общества Художников «Мерлитон», и еще монохромные портреты Васильева и Антокольского для выставки акварелей и рисунков. Последнее письмо, напоминающее об этой просьбе, он послал Третьякову 10 декабря, а 25-го сообщил о том, что возвращается в Россию.
Васнецов и в Париже резал доски, исполняя заказ Водовозовой. С отъездом Репина и Поленова кончилась для него жизнь светская. Это Поленов был вхож к Виардо и считал возможным спорить с Тургеневым. Чтоб без Поленова да Репина к Тургеневу собственной персоной – не-ет!
Чем он мог быть интересен классику?
К нему и Крамской-то относился хоть тепло, да не без иронии.
В письме к Поленову Крамской писал о Викторе Михайловиче: «Со мной теперь дядя Васнецов, который начал здесь одну интересную картину, полагаю, что, если он сработает ее, будет картина добрая…»