Шрифт:
Я стараюсь быть любезной. У нас две комнаты рядом, справа от лестницы, на втором этаже. Г-жа Фаррер переехала из комнатки рядом с кухней в другую, побольше. Говорит, там ей было шумно. Я обычно оставляю дверь между нашими спальными открытой. Прошлый раз мы ходили в Пензанс, и ему стало плохо. Придя домой, он лёг на кушетку, — бледный, как мел. И всё просил: «Только не пускай сюда г-жу Фаррер». Пришлось запереть дверь. Не знала, что делать, куда бежать. Он меня успокаивал, говоря, что это пустяки: «Застарелый тик». Ну да ты его знаешь.
Полагаю, нам придётся вернуться.
Я, правда, начала потихоньку собирать чернику на варенье, но теперь в этом нет никакого проку. Кстати, мы заглянули в окно вашего с Эльзой коттеджа в Зенноре, когда проходили мимо. Занавески сняты. Подушки в синюю и оранжевую полоску сброшены на пол, и всё равно, как выразился Ван, «классно смотрятся». Книжные полки «на месте». Входная дверь заперта.
Мы, конечно, не сорвёмся в одночасье, но и ощущения волшебства как не бывало. Ван говорит, что зайдёт в призывную комиссию в Пензансе, — «чтоб они успокоились». Я ещё не видела повестку, но слышала, что Лондон продолжают «прочёсывать». Ну и словечки!
Я стараюсь быть любезной. Все мои мысли — о тебе.
Я тебя никогда не увижу.
Писать не брошу. Эту записную книжку я купила в Зенноре, в магазинчике на углу — он же почтовое отделение, он же канцтовары, он же что-то ещё. Ну да ты знаешь. Этот блокнот — точная копия того, в котором ты тогда писал.
Итак, ты хотел знать, что чувствую я, что чувствует он. Так вот, скажу тебе, что лично я ничего не чувствую. По-моему, он ведёт себя осторожно. Вечерами мы играем в шахматы. Иногда сюда докатывается орудийная пальба. В первый раз, когда это случилось, я спросила у него: «Что это?» А он ответил: «Так, вражеское судно. Твой ход, Маска». Он называет меня маской, Personne. Для него я — аноним. Когда я это поняла, мне хотелось выбежать вон, прыгнуть вниз с утёса. Потом всё притупилось. Хотя, возможно, он прав. Я столько горя нахлебалась в Лондоне, — ,как ты назвал лондонское небо? Промокашкой? Вот-вот, моя душа, как промокашка, вся в копоти. Для чувства нет места.
Осталась только благодарность — тебе — за всё.
Писать пространные письма не в моём вкусе. Это значило бы каждый раз сокрушаться: «А что подумает он?» Каждый раз опасаться глупейшим образом, как бы ты ни усмотрел в моих словах «корысти». Наивно, смешно, — знаю. Ты и сам, без моей помощи, написал бы о нас книгу — если б захотел. Хотя, признаться, я поучаствовала бы. Только я против жанра семейного альбома. Если уж писать, то о себе и том, как всё запутано. Но писать обо мне, значит, писать о Рейфе и о — Бёлле. А вот её-то я точно не желаю видеть в нашей книге.
И Рейфа, если уж на то пошло, и даже Ванио.
Но вот кого мне очень хотелось бы ввести в нашу воображаемую книгу, так это Эльзу. Возможно, тебе покажется, что я перебарщиваю.
Впрочем, нет, и её не надо. Когда я «выкарабкалась» в Корф-Касл (мне было очень плохо, очень зябко), я пошла в лес, — там стоял домик, простая лесная хижина. Ты рубил дрова, как дровосек из сказки. Там свободно дышалось. Но мне в той хижине было тесно: я писала для тебя Орфея. Зато, когда я «выбралась», мне не надо было ничего решать — всё было ясно.
Я ждала тебя.
Посижу-подожду на крылечке — кстати, говорят англичане «на крылечке»? Нет?
Значит, встретимся в Америке.
Только в другой Америке, не в этой — впрочем, ты совсем не знаешь Америки.
Под конец я всё-таки спустилась — «по стеночке». Пожаловали гости, «первые лица» графства, — представляешь? Дочь священника и жена доктора такого-то, друзья того человека, к которому нас направили издатели «Эвримен». А послали они нас в Дорсет потому, что в этом самом доме когда-то останавливался Суинберн {120} и именно здесь он написал — боюсь соврать! — одну из своих поздних и не лучших поэм. В общем, тоска смертная, но гости — милейшие люди — надарили нам спелых ароматных груш, а муж одной из дам — доктор — не поленился, поднялся в мою комнату и оставил на столике бутылку портвейна — для лечебных целей. Рядом на подносе лежало твоё письмо — это от него у меня подскочила температура. Естественно, он об этом не знал, а я ни за что не сказала бы.
Когда же я окончательно поправилась и стала выходить из дому, меловые девонширские холмы показались мне картинками из волшебного фонаря.
Потом это повторилось в Лондоне, в той комнате. На испанском экране плясали волшебные тени.
Это с тебя началось.
Тогда же я начала писать стихи Рейфу. Возможно, это портвейн напомнил мне молодого Рейфа — Диониса и наше с ним путешествие по Италии. Я видела его в образе бога вина у подножья своей постели. Помню, я ещё подумала тогда: он не вернётся. И не вернулся ведь!
Как знать, может, во всех нас умирает лоза — наша юность. Только я в это не верю. Скорее, он тогда просто пережал — такой уж у него характер. Но он ещё вернётся, я знаю. Молодым офицером — не богом, что я воображала.
Заметь, не идолом.
Я оставалась свободной.
Помню, Эльза откликнулась на твоё пророчество словами: «Я свободна — я останусь с Ванио». А Ванио был ей совсем не нужен. Значит, никакая она не свободная.
Свобода — это свобода жить в двух измерениях. В Корф-Касл у меня это получалось, а потом он уехал во Францию, и всё оборвалось. В Лондоне всё пошло прахом. И Ван был прав, когда заметил: «Вы не переживёте ещё одной побывки капитана, это самоубийство».