Прашкевич Геннадий
Шрифт:
– А как писаные называют избу?
– Кандэлэ нимэ.
– А олешка?
– Малэ, – потихоньку оттаивал, приходил в себя помяс. – Обязательно малэ. Иначе не говорят. Это ламуты говорят иначе.
– Про ламутов не надо. Учи одульским словам.
Боясь Гришку Лоскута, помяс подсаживался еще ближе к Свешникову:
– Каким словам? Какие знать хочешь?
– А самым простым. Таким, чтобы понимать писаных. Чтобы я, и Микуня, и сын попов, и Федька Кафтанов, и Гришка Лоскут, чтобы все могли хоть немного понимать дикующих.
– Зачем?
– А вдруг заломает тебя медведь? – недобро хмыкнул Гришка, остро косясь на помяса. – Или грянешься с крутого обрыва? Или упадешь под чужой стрелой? А? Как нам тогда сообщаться с дикующими?
– Чего ж это я грянусь? Почему с крутого?
– А то! – важно заметил Федька Кафтанов. – Это промысел божий. Тут зароков не может быть. Ты давай вспоминай. У тебя немного времени есть. Не очень много, но все же есть. Вспоминай, пока не сошел снег.
– Да что вспоминать-то?
– Ну, ты знаешь…
Подмигнул:
– Ты давай вспоминай, Лисай, где лежит тот большой ясак, что собран людьми вора Сеньки Песка. Ну, мы понимаем, ты сейчас забыл. Нас увидел и забыл. Но мы ведь не торопим, у тебя немного времени есть, ты вспоминай. И нас не надо бояться. Мы понапрасну не обижаем.
Глава VI. Предательство
Юкагир женатый жил, девушку ребенком имел. Имени своего не знала, совсем молодой была. Выросла, всем сказала:
«Чудэшанубэ я. Меня Чудэшанубэ называйте».
Так называли.
Мать говорит:
«Чудэшанубэ, иди дров наруби».
Чудэшанубэ услышит, посидит подумает, потом сама себе скажет:
«Чудэшанубэ, иди дров наруби».
Поднимется, оленьи сапоги возьмет, сама себе скажет:
«Вот Чудэшанубэ сапоги взяла».
Кукашку на плечи наденет, опять скажет:
«Вот Чудэшанубэ кукашку надела».
Сухое дерево топором свалит, скажет:
«Вот Чудэшанубэ дерево свалила».
Что ни сделает, на все так скажет.
Мать рассердится, палкой побьет. Чудэшанубэ сильно удивится:
«Эмэй, палкой меня не бей».
Матери подаст батас, нож большой:
«Эмэй, палкой не бей, лучше сразу батасом бей».
Мать еще сильнее рассердится, снова замахнется. Чудэшанубэ тоже еще сильней удивится:
«Эмэй, на меня не замахивайся».
Принесет матери костяной топор:
«Эмэй, на меня не замахивайся. Лучше сразу топором бей».
Вечер наступит, звезды покажутся, Чудэшанубэ вверх смотрит.
Мать спросит:
«Что видишь?»
Чудэшанубэ на звезды покажет:
«Вижу, это сестры мои, вышивая, сидят. Когда умру, туда, к сестрам своим пойду».
К шаману Чудэшанубэ повели.
«Шаман, ум проверь, может, совсем больная?»
Шаман бубен взял, шаман легкие кости в огонь бросал, шаман тень холгута вызвал. Сел верхом на тень холгута.
Сказал:
«Чудэшанубэ, сзади меня садись».
Холгута тень по солнцу направил. Когда ехали, спросил:
«Чудэшанубэ, что думаешь?»
Ответила:
«Ничего не думаю».
Шаман сказал:
«Много на земле зла. Есть такое, что всех птиц, рыб, зверей убить хочет, из их костей дом построить. Чудэшанубэ, как думаешь, можно всех убить?»
«Ничего не думаю».
Едут. Шаман спрашивает:
«Чудэшанубэ, теперь, что думаешь?»
Отвечает:
«Теперь вот что думаю. Женщин на земле больше или мужчин?»
«Хэ! – говорит шаман. – Женщин меньше».
«Нет, – говорит Чудэшанубэ. – Женщин больше, так думаю».
«Хэ! Почему?»
«А потому, что если мужчина своим умом не живет, а женщину слушает, то он и сам женщина. Так получается, женщин больше. Ты мужчиной был, а теперь тебя женщиной считаю».
«Почему меня женщиной считаешь?»
«Ты про зло говоришь, а меня спрашиваешь. Птиц, рыб, зверей поубивай, из их костей дом построй! Будешь мужчина. А женщину спрашиваешь, значит, не знаешь. Значит, сам женщина».
Едут. Шаман спрашивает:
«Чудэшанубэ, теперь что думаешь?»
«Теперь вот что думаю. Засохших деревьев на земле больше, или растущих?»
«Хэ! Растущих больше, – отвечает шаман. – Засохших меньше».
«Нет, засохших больше».
«Как так? Засохших совсем мало».
«У которого дерева сердцевина сухая и тело сухое, то дерево живым не считаю. Только то дерево не засохшее, у которого сердцевина совсем здоровая и тело совсем здоровое».
«Хэ! – согласился шаман. – Засохших больше».
Едут дальше.
Шаман спрашивает:
«Чудэшанубэ, теперь что думаешь?»
«А теперь вот что я думаю. На земле живых людей больше или мертвых?»
«Хэ! Мертвых меньше. Живых очень много!!
«Нет, мертвых больше».
«Хэ! Почему? Когда помереть успели?»
«А вот почему. В котором человеке болезнь есть, работать он не может, того человека живым не считаю».
«Хэ! Верно. Здоровых людей меньше, больных больше».
Дальше едут.
Шаман остановил холгута.
«Хэ! – говорит. – Никуда дальше не поедем. Про зло говорить не будем. Отвечать на вопросы не будем. К родимцам твоим поедем. Нельзя убить всех птиц, рыб и зверей. Здоровых людей меньше, больных больше. Не больная ты, здоровая ты. Так создана потому, что много думаешь. Потому страдаешь. Чудэшанубэ ты».
На Вешнего Миколу, в мае, Ганька Питухин увидел в сендухе ворона.
Черный, как уголь, ворон сидел на голой ондуше и важно поворачивал тяжелую голову. Вот совсем черный, а вот совсем розовый. И снег странно порозовел, даже туман над Большой собачьей показался Ганьке розоватым. Он поднял глаза и увидел, что горизонт вдалеке как бы немного изогнулся, будто небо над ним немного прогорело. А потом…
А потом на несколько минут высунулся над горизонтом край Солнца.
Всего на несколько минут. Наверное, писаные крепко держали его за нижний край.
Вчера обжигал колючий мороз, выли на ветру собачки, небо играло безумным юкагирским огнем, стрелял над рекой мороз, вдоль разрывая деревья, а сегодня, пусть ненадолго, взошло розовое светило. И сразу выбились среди мхов веселенькие желтенькие цветочки.
С появлением первых трав помяс наладился исчезать в тундре.
«И паки: укупи благородной души своей и телу спасение… Да будеши имети у владыки Христа Бога велие дерзновение…»
Приглядывался. Искал траву-салату. Отыскав, парил в горшке. Когда упревала, угощал казаков, а кому так давал сырую. Даже Микуня несколько окреп, отошли, наконец, закровяневшие десны у Елфимки, попова сына.
Обедником, дыханьем с юга, несло первое тепло.
Исходив немало верст, казаки валились на лавки совсем без сил. На Свешникова поглядывали косо. Дав немного отдышаться, он теперь снова гнал людей. Вел при оружии по пустынным каменистым чохочалам, по рыжим ржавцам, по закочкованым сендушным полянкам. Вел в гнусе и в мареве. Заставлял всматриваться, принюхиваться: вдруг носорукий невдалеке?
В одном озерце видели щуку.
Выставив тяжелый зеленый горб, похожий на болотную кочку, старинная щука гоняла по озеру тяжелых северных уток. В длину оказалась не менее пяти сажен – такая запросто задавит собаку.
Казаки уважительно поеживались.
Вот как велика щука, такой мало не надо. А ведь озерцо небольшое. Чем живет?
Свешникова прозвали Носоруким. Понятно, за глаза. Вот вроде передовщик, а все равно Носорукий.
Прежде чем снесло вешней водой замерзлую тушу, Свешников приказал Ганьке Питухину и Ларьке Трофимову спуститься на чохочал и вырубить огромный бивень зверя. Заодно спрятал в специальную ледяную пещеру косматую руку, завитую раковиной, с пальцем на конце. Там же спрятали целиком левую переднюю ногу. Дивились, как ясно проступают на ноге перламутровые роговые ногти, аккуратные, как пуговички.
Свешников маялся в нетерпении: где зверь?
Искал явственных следов. Исхаживал большие пространства. А в сендухе пусто. Ну, совсем пусто. Никаких троп, никаких следов. Ни зверя, ни человека. Косой, размазывая гнус по лицу, мрачно догадывался: наверное, тот зверь, что был найден помясом на чохочале, жил в сендухе самый последний. Грянулся с обрыва по старости лет, по слабости. Вот и все, нет больше зверя. И писаных нет. В страхе откочевали.
Казаки, слушая Косого, угрюмо переглядывались.