Прашкевич Геннадий
Шрифт:
– Лицо закрой!
Стоит за палисадом, молчит. Мэнэрик, умом тронутая.
Спроси что – ответит, только все равно умом тронутая. Только помяс, трепеща, обязательно выходил на крылечко и садился на приступок. Дергаясь, смотрел на страшную бабу.
– Для ради своего тленного прибытка и кровавыя корысти… Понеже извыкли, аки червь, древо православных християн грысти…
Дергается и присматривает за бабой.
А за гологоловым тайно присматривает Косой.
А за Косым тоже было кому присматривать. Никто не хотел верить ни бабе, ни помясу. И друг другу уже не верили. Помнили одно: вор Сенька Песок взял богатый ясак. А где мяхкая рухлядь? И знали, что на чухочале стоит готовый плот с пустым деревянным ларем, в который можно многое положить.
Но где оно, это заколдованное богатство?
Ни баба не говорит, ни Лисай.
Косились казаки. Как возвращаться в Якуцк без богатства или без зверя? Не оставаться же на зимовку? Понимали, что Лисай пережил зиму случайно. Зимой на Большой собачьей бывает так холодно, что пар от дыхания легким инеем падает у ног. И шуршит легко и печально, будто шепот звезд слышишь. Кто такое услышал – навсегда уснет. И огонь не поможет. Холод такой, что сушишь одежду – она с одной стороны парит, загореться может, а с другой обрастает льдинками.
Намекали Свешникову: зачарованное место.
Намекали: надо не нянчиться с помясом да глупой бабой, а разложить их на широкой лавке под кнут, – сами расскажут.
От гнуса, от влажного дыхания тундры, от великой неопределенности проявились странности в Микуне Мочулине. Глазами давно был плох, а теперь, как сядет за стол, так уронит голову в ладони. Так посидит, потом начинает беспокоиться нездешним голосом. Вот, беспокоится, государь Алексей Михайлович, царь Тишайший, он на Руси ждет носорукого. Сидит у окна в селе Коломенском, мечтательно смотрит на дорогу – когда появится вдали зверь?
С укором взглядывал на Свешникова.
Ну, правда, зачарованный зверь. Может, даже не зверь, а оборотень.
В молодые годы в Устюге Микуня с парнями часто бегал на вечерки. Было раз так, что к ним, к хорошим парням, грязная чушка пристала. Так и идет за парнями, так и идет. «Эй, чушка! – прикрикнули. – Отстань!» А она не отстает. Тогда кто-то выхватил вострый нож и отхватил чушке ухо. А наутро узнали, что занемогла тихая вдова Дунька Лось: какой-то варнак откарнал ей ухо!
Тайное напряжение затопляло избу.
Елфимка, сын попов, открыто сердился.
В сибирских городах многие русские люди и иноземцы, которые в православную веру крещены, крестов на себе не носят, постных дней не хранят. Многия ходят к дикующим, пьют и едят, всякие скаредные дела делают наравне с погаными. Иные даже живут с дикующими бабами, как с настоящими женами. А иные от безделья делают еще хуже: начинают жениться на сестрах родимых, на двоюродных, на названных и на кумах. Иные посягают и на дочерей. А другие служилые, которых воеводы надолго посылают в другие края, оставленных жен в деньгах закладывают у своей братьи у служилых же и у всяких людей на разные сроки. И те люди, у которых жены остаются в закладе, с ними до выкупу блуд творят беззазорно. А как их к сроку не выкупят, так воопче продают на воровство. И есть такие попы, что ворам этого не запрещают. А еще иные попы, белые и черные, что таким людям молитвы говорят и венчают их без знамен. И если мужчины и женщины в болезнях постригаются в иноческий образ, то, выздоровевши, опять охотно живут в домах своих по-прежнему, а многие и расстригаются обратно. И в монастырях мужских и женских старцы и старицы бывает живут с мирскими людьми в одних домах.
Вслух вспоминал слышанное: в Тобольске правильные строгости. Там обыскали одного протопопа и нашли в коробье траву багрову, неприличную, да три корня, что совсем в запрете, да еще комок перхчеват бел. За нехорошую траву отдали протопопа в батоги. А у безвестного церковного дьячка Григорьева обыскали гадальные тетради, называемые рафли. Тетради сожгли, а дьячка сковали и отправили в монастырь на черную работу.
По справедливости.
Елфимка пророчествовал: все помрут.
Придет время, пророчествовал, отравленный дыханием сендухи, соберут настоящие умные попы всех служилых и торговых людишек, промышленных и пашенных со всех сибирских острогов и одним общим большим собранием выведут в сендуху служить панихиду сразу по всем безвременно пропавшим и погибшим в той обманной большой сендухе. Добавлял, поглядев на Гришку:
– И по твоему беспутному убиенному брату.
Даже не знаешь, что лучше: слушать пророчества Елфимки, сына попова, или отвечать на стенания Микуни?
А Гришка вечерами с помощью Свешникова терпеливо учил грамоту. Твердил, как мальчик:
– Аз… Буки… Веди…
Как бы не замечал кривых ухмылок Косого.
А мир как заколдован.
За что ни возьмись, все зыбь, морок. Все тает, расползается под руками.
Однажды Кафтанов с Косым самовольно выследили в сендухе страшную бабу, решили по-доброму поговорить с Чудэ. А она не поняла, вздрогнула. Когда приступили к ней, упала с быка на землю – мутная пена на губах, сейчас помрет.
Отступились.
Приходили с полночи лисы, тявкали на отъевшихся носоручиной собачек.
Ярился ужасный гнус, облаком стоял в воздухе. Впрочем, знали, что это еще не главный гнус. Главный гнус приходит позже. Когда идет задавной комар и мошка, тогда в воздухе серо, как в мутной воде, и в глаза как песком сыпет. А сидят на тебе – одним плечом к другому плечу.
Морок.
Темные испарения.
Копыта оленьи не знают гниения, ступают по всякой няше и глине, а вот сапоги быстро разваливаются. Казаки, ругаясь, тонули в болотах, радовались хрущеватым пескам на берегу мелких озерец. Жидкий ил, обсыхая, обволакивал сапоги ломкой коричневой коркой. Обходить бы такие гиблые грязи, но Свешников считал, что это и есть пастбища холгутов и прочесывал сендуху по своему плану, находил причину каждому месту.