Шрифт:
– И что же?
– спросил я, внутренне сжавшись.
– Тогда был снег. Вы провожали меня домой и пытались поцеловать.
– Я?!
– Вы, вы, Лев Львович, кто же еще. Вы были такой неуклюжий и несчастный.
– Я был несчастный? Год назад я был в раю с Наташей. Видели бы вы ее бедра...
– Вы рассказали мне о своем рае, хотя я вас об этом не просила. В тот раз - без подробностей, надо отдать вам должное. А потом полезли целоваться. Из огня да в полымя.
Я что-то смутно припоминал. К сожалению, именно полез, или что-то в этом роде. Сказать «ах, да, я все прекрасно помню, просто на секунду вылетело из головы», как это всегда делает Будда, было бы глупо. Будду не интересует, верят ей или нет; Будда внаглую злоупотребляет благовидными предлогами. Мне же было далеко не все равно, как посмотрят на меня серые глаза. Хватит с меня в упор незамеченного солнечного дня. Поэтому я хмыкнул, неопределенно и вместе с тем застенчиво; при желании этот звук можно было принять за готовность к запоздалому раскаянию.
Солнце будто вприпрыжку, как на детском утреннике, рыжим колобком прокатилось по траектории, напоминающей полукруг мостика над речушкой или небольшую радугу над горизонтом, чтобы исчезнуть в пасти, утыканной зубами многоэтажек. Какой-то там урбанистический Крокодил Солнце в небе проглотил. Маленький аттракцион прямо у вас перед глазами, даже голову задирать не надо. Это летом вальяжное солнце пышной барыней, в криолине и с зонтиком, вразвалку проплывает по дуге у вас над головой и к концу дня, превратившись отчего-то в собаку чао-чао и вывалив жаркий язык, устает больше, чем одуревшие от зноя люди.
Ноябрьский день был до обидного кратким. Тем более что я, кажется, вполне справился с некоторым оцепенением и уже начинал нравиться самому себе.
Мне предстояло самое главное и ответственное: приглашать ее на следующую «прогулку», которую надо было четко и с беззащитной откровенностью называть свиданием, - или...
Или светским тоном поблагодарить за чудесно проведенный день. И в том, и в другом случае тон должен был быть решительным и уверенным.
Я же так и не понял, чего я хочу и чего добиваюсь. Я совершенно не мог прогнозировать ее реакции ни на одно из предложений. Что должна ответить дама, окольцованная раз и навсегда?
И тут я удивил сам себя. Глядя в ее глаза, в которых что-то светилось и переливалось, я взял ее лицо в руки и поцеловал. Медленно и осторожно.
Она не испытывала ни малейшей неловкости, что тут же передалось и мне. Губы ее были мягкими и предлагали себя с нежностью и трепетным ожиданием.
– Давай встретимся завтра. Или мы будем целоваться раз в год?
– я начинал становиться похожим на самого себя, нащупывая вместе с шатрами ее грудей нити инициативы.
– Раз в год, пожалуй, маловато. Ты сладко целуешься. Давай встретимся завтра. Где?
– Здесь же, на этом месте. Это ведь так естественно - возвращаться туда, где тебе было хорошо. Таких мест немного на белом свете, поверь.
– Я согласна.
– Меня опьяняет, когда я слышу от тебя «ты».
– Меня тоже...
Наутро выпал первый снег, закрутила пурга, и свидание наше отменилось по причине разыгравшейся непогоды (мы, столкнувшись в коридоре, улыбнулись друг другу глазами и развели руками: дескать, не судьба). К вечеру мне стало казаться, что я целовал Веру давным-давно, еще до того, как в моей жизни появилась Наташа.
Потом я представил, что и Вера испытывает то же самое в своей уютной теплой квартирке, на диване, прижавшись телом к мужу и рассыпав свои локоны на его бережно подставленное плечо.
Блюзу, как выяснилось, знакомо было и это настроение.
4
Пустота, по-моему, окрашена в мышиный серый цвет с оттенком некоторой голубизны.
Если бы я был кинорежиссером, я бы попросил кинооператора направить камеру сначала вверх, в смутно-серое марево, и замереть на неопределенное время, чтобы почувствовать томительную тяжесть давящего серого. Затем камера под грузом серого безвольно скользнула бы вниз, цепляясь за верхние этажи серых небоскребов; затем, царапая серые стены и обнаруживая серость во всем: в ровных линиях окон, балконов, квадратных панелей - камера тупо уткнулась бы в серый фундамент, эту серую точку отсчета. Потом камера заметалась бы вправо, влево. Земли не видно. Кругом грязно-серый снег (так некстати выпавший вчера). Созерцание мира непременно закончилось бы мутно-серыми небесами (небоскребы проскочили бы двадцать пятым кадром), где камера обнаружила бы воображаемую условную точку, за которую кто-то словно подвесил серую камеру.
Наконец, дневной свет медленно бы погас, то есть серость истаяла бы, превратившись в подбитую серым покрывалом тьму.
Это был мой образ мира. Изредка сквозь серую пелену в мои унылые владения пробивалось зимнее солнце, устраивая мне маленький праздник.
Теперь вам понятно, что значило для меня вторжение в серый мир жемчужносерых глаз?
Тут дело было вовсе не в Вере; дело было в том, что невозможно было жить в сером мире. Умом я это понимал. Почему же я так легко расстался с Наташей?
Терпеть не могу простых вопросов, отвечать на которые надо долго и вдумчиво. Ответ есть, но он затерян где-то в тех серых дебрях, в которых ум пересекается с душою, образуя непролазные джунгли. Продерешься через них, оцарапав в кровь кулак, намертво сжимающий мачете, - а через день-два тропинка бесследно зарастает. Каждый день туда не находишься. Да и зачем?
Достаточно того, что я знаю: ответ есть, хотя не скажу, что он меня устраивает.
Я бы ответил так (если бы кто-нибудь неравнодушный настаивал на ответе): я ведь выбирал не девушку, на которой собирался жениться. Я выбирал вариант будущего - будучи уверенным в том, что пустота, заполняющая мою жизнь изнутри и снаружи, не может быть будущим. У меня не было стимула заглядывать в будущее: таков был стержень моей жизни.