Шрифт:
— Не мельтеши, мама! Давай вилки и садись.
Опрокинув стопку, я стал жадно хватать ртом воздух, словно пытаясь затушить пожар внутри. Ну и крепость! Еще чуть-чуть из глаз искры посыпались бы, Женька пригубила едва, закашлялась, щеки маками зацвели.
— Эх, мамзели зеленые! — Даша выпила красиво, ни одна жилка не дрогнула на ее гладком лице. Стукнула стопкой по столу: — Повторяй!
Степан развеселился, обмакнул палец в коричневатую жидкость, чиркнул спичкой. Палец вспыхнул, как маленький факел.
— Во! — Степан торжествовал. — Сам гоню, сам пью, к государству претензий не имею. Хоть до семи вечера, хоть после — моя воля. Дешево и сердито. — Осекся, когда Даша выпила очередную стопку и даже не притронулась к закуске. Речь его потекла торопливо, неровно, как вода под уклон да по камешкам. — Много ли нам надо? Рядка три бутылочек в подвале выстроил — и все удовольствие. Черпай, пока здоровье позволяет. А здоровье, оно как, сегодня есть, а завтра нет. Крышка. Бери тогда ружье и пали в эти самые бутылки.
Он говорил, а сам, видимо, ожидал какой-то неприятности, чего-то обидного, злого, и напрягался, и прятался за слова, старался оттянуть неминуемую развязку.
Мы с Женькой тоже как-то внутренне попритихли, томимые неясными предчувствиями, переглядывались: откуда исходит гнетущая тревога, которая придавливала, изнуряла Степана, от которой и нам, в общем-то, становилось не по себе. Странное дело: семья как семья, застолье как застолье, и не врывались мы сюда в момент какой-нибудь размолвки, наоборот, все при нас мирно сошлись и уселись вместе, но ощущение недовершенности, прерванности, временной приглушенности конфликта — как присыпанные золой угли: до первого ветерка — такое ощущение крепко и ухватисто жило в этом доме, создавая зыбкую неустойчивость настроения, пресекая всяческую возможность возникновения распахнуто сильных порывов, вынуждая того же Степана процеживать каждое слово сквозь марлю настороженности, неусыпной боязни и слепого отчаяния.
— Господи, господи, да чем же мы не угодили тебе, да за что ты на нас гневишься? — ни с того ни с сего запричитала чуть слышно старушка едва шевелящимися узкими бескровными губами и все прикладывала к глазам застиранную цветную тряпочку.
Даша сидела прямо, скрестив руки под пышной грудью, отрешенная и соблазнительная. Она уже не была юной, находилась в той поре, когда буйная жестокая страсть перестает таиться, время от времени вырывается наружу, сжигая в своем неистовом пламени всякое сопротивление. Выпитое завораживало ее, уводило в далекие туманы, и в мерцании золотистых, как спелые зерна, зрачков отражались настойчивые Дашины грезы.
Что спугнуло ее видения, резко повернув к яви — бормотанье старушки, преданно-скорбный взгляд Степана или наш унылый вид? Только она с неожиданной мягкостью выгнула по-кошачьи спину, уперлась локтями в край стола, устало повела головой то в одну, то в другую сторону.
— Оставьте своего господа в покое, — начала Даша ровным, почти просительным голосом, в котором угадывалась издевка. — Из-за вас ему, бедненькому, икается, наверное. А чем он поможет теперь Степану? Мама, выроди меня обратно?
— Когда ты уймешься? Хоть бы людей постыдилась…
— Вот еще! Пусть слушают, пусть знают, кому как тут живется. Нас от этого не убудет, а им, авось, сгодится… Поженились или так, гуляете? — спросила она, глядя на меня в упор раскаленным золотом зрачков.
Смутившись, я не сразу нашелся, что ответить.
— Понятно, — заключила она. — Мы вот со Степаном тоже гуляем. Только под одной крышей. От замужества ведь что, детей положено иметь, а у нас, как у каких-нибудь дохлых европейцев, кукиш с маслом. Ни шума, ни хлопот — благодать! Не зря бездетные нынче в моде, — кривая усмешка дернула, перекосила на миг яйцо, показав, каким оно может быть разяще неприятным, отталкивающим.
Старушка заелозила на стуле, опять принялась бормотать:
— Да что ж ты, господи, смотришь как она выворачивается наизнанку? Неужели на таких бесстыжих нет у тебя никакого удержу?
И тут Дашу понесло, потащило с неукротимой и безрассудной напористостью, словно плотина прорвалась. Чего только не наговорила она маленькой, сжавшейся от ее раскаленных зрачков свекрови! Получалось, что нет на свете более хитрого, коварного и злого человека, чем эта старушка. Интригует, сети расставляет, паутину плетет, сидит и поджидает очередную жертву. Вот и ее, Дашину, молодую жизнь загубила. Умаслила, устлала дороженьку лестью да посулами, а сама сына порченого подсунула. И нечего тут петлять, всем ясно, что он порченый. Да, да, да! — захочет и на весь поселок будет кричать, раз это правда. Она была на медицинском обследовании, у нее все в порядке, хоть десяток может родить, а муж, которого ей бабка навязала…
Степан сидел расслабленный, с опущенными обмякшими плечами, понурый, но успокоившийся: ожидание грозы обычно страшней самой грозы. Зная крутой нрав жены, побаиваясь ее, он даже не пытался перечить. Но мне почему-то казалось, что за безразличной расслабленностью, обезволенностью его кроется оскорбленная, поскуливающая душа, обреченная на скрытное, нелегальное существование. И недоумевает, задыхается, и трепещет душа в бренных сумерках Степанова тела, а ему лучше бы совсем без нее: тревог и забот поменее.