Шрифт:
Ну и вот.
Расползлись эти самые… люди… по углам: смущенный Корней воды Нестору зачерпнул, поднес, чтобы тот побыстрее очухался.
Хлебнул Фарисей, башкою потряс, огляделся чумным псом и вообразил себе, что наступила всего лишь передышка. Опасность только затаилась.
Вот она… черной ведьмою стоит у порога, озаряемая зловещим пламенем печи; стоит, не уходит — чего-то соображает. Оно и понятно: в этакую-то метель, разве только за тем гнала ее нечистая сила на Тараканью заимку, чтобы попялиться на бесплодную возню ошалевших от безделия дубарей?
— Не-етушки, детушки!
Не для того медведь до кабана лезет, чтоб разузнать, о чем тот грезит.
«Ага, — смекнул Нестор. — Стратимиху Корней позвал с лихим умыслом».
И вот уж Фарисей сотворил из только что писклявого верещания этакий солидный, хрипловатый басок.
— Тоже мне, — сказал он, не поднимая глаз. — Додумались… На кого накинулись. Волки и те своих не заедают. Эх, вы!
Он хотел, видно, обозвать виноватых крупным словом, но струсил. Оттого разволновался и выдал слезную фистулу:
— Тараканье!
Выдал — и тут же испугался своей смелости. Но в страхе уже не мог остановиться — его будто несло под гору: — Вам разве непонятно, для чего все это Корнеем затеяно?
Это ж он захотел отбить нас от своего стола. Жадность его одолела. А вы? Поймались на удочку… Вот пущай-ка он сам перед нами попляшет…
Выдавши этакую хреновину, Фарисей глаза так и не вскинул. Не сделал этого и Тихон. А что Семизвон, так тот, потрясенный Корнеевой судьбиной, и вовсе уронил голову на стол. Один только Дикий Богомаз из-под века блесканул на Мармуху огоньком подозрения, после чего прижал под стволом своею ходулиной Мокшееву ногу с таким значением, от которого мигом развеялось балалаешниково сострадание. Он вскинул лицо с выгнутой на нем губищею — это означало откровенное недоумение. Оно говорило, что и в самом-то деле… как это мы, дескать, сумели допустить такой конфуз? Мокшей повел удивленными очами и вдруг напоролся ими на печальную Корнееву усмешку да на молчаливый суд Стратимихи.
Напоролся так, что от страха отвалил губу на грудь. Однако Фарисеева подсказка в нем каким-то чудом удержалась, и нога все еще чуяла Прохоров жим. Но все это ему представилось собственной подачей. А он не любил, когда его опережали, и потому сообщил очень громким шепотом:
— Сговорились, гады!
И только теперь Семизвон осознал, что к сказанному он никак не мог прийти своим умом. Его натравили. И потому щас он… всем он… покажет, где раки зимуют…
В обычае у Мокшея было такое правило: сперва козырем пройтиться, а потом штанов хватиться. Он и на этот раз спешил сперва поймать, а потом уж поминать такую мать… Хорошо, что Стратимиха успела его опередить.
— Сядь! — повелела она. — Не кидайся! Не держи чужого в горсти, когда своего не разгрести… Никакой охоты на вас Корней не замышлял. Да и мои старания не сотворят уже из вас ни черту сродника, ни богу угодника… Однако ж чего я тут с вами рассусоливаю, — спохватилась старая. — Перед козюлькой хоть черт с фитюлькой…
Стратимиха медленной рукой провела себя по лицу; заодно с бельмами потянулась за ладонью старая кожа и из-под нее открылась такая ли красота, что даже у Корнея дыханье перехватило: на прекрасном девичьем лице, отдающим в полутьме голубым сиянием, горел во лбу рубиновым огнем третий живой глаз. Когда же рука сорвала с головы кочку волосяной накладки, над теменем блеснула корона. Стратимиха распрямилась, смахнула с себя монашеский балахон — и предстала передо всеми лунная девка с хвостом и крыльями серебряной птицы. Подойдя до каждого из гостеванов, на момент отгородила ладонями своими лицо его от мира, пошептала и что-то стряхнула с пальцев. Мимо Тиши Глохтуна тоже не прошла.
После того лунная красавица приблизилась до Корнея и заглянула ему прямо в глаза. Душа в нем ахнула от удивления да вдруг и заплакала от непонятной радости.
Лунная ж девка опять да снова дохнула ему в лицо полной грудью. Не белым инеем, не черной копотью обдала она его на этот раз — огнем опалила. И тихонько засмеялась смехом, полным удовлетворения. После чего она развернулась, вскинула руки, свела их ладонями над головой, легко оторвалась от половиц, проплыла через всю хату и унырнула в зеркальную глубину. И не плеснула, не раздалась кругами чистая поверхность того загадочного омута. Зато дверь избяная чуть было с петель не соскочила. Она даже завизжала щенячьим визгом, над которым захохотала вдруг студеная метель. Крутанула метель по избе; хлестанула упругим крылом по всем сидящим, расшвыряла кого куда…
И умчалась.
И двери захлопнула.
И свет в лампе вдруг сам собою засветился.
И все увидели: где сидели они, там и сидят. Сидят и смотрят друг на дружку: понять не поймут, то ли что-то случилось, то ли не случилось?
В недоумении вся четверобратья потянулась глазами до старшого Мармухи — не пояснит ли чего? Потянулась да чуть с лавок не свернулась…
Тут Корнею и самому захотелось оглядеть себя. Однако овального зеркала на месте не оказалось — висело в простенке прежнее, тусклое да облезлое.
И вот…
Не окажись при нем его чуба, век бы ему было не догадаться, что это он отразился в зеркале, а предстал перед ним такой ли раскрасавец, что и глазам больно стало.
Дня через два Толба успокоилась. Опять побежали по чистым камушкам светлые ее струи, заговорили о скором лете, о радости бытия и еще о чем-то звонком, шаловливом.
Первой прибежала на заимку Юстинка Жидкова. Как прибежала, как стала в дверном проеме котуха, как блеснула на Корнея черными озорными глазами, так душа в нем и засмеялась от понятого. А Юстинка подошла до него вплотную, лицо его с великим вниманием оглядела и улыбнулась, сказавши: