Шрифт:
Самоубийца появляется уже на первых страницах «Лейтенанта Штурма», самоубийца совсем не оттого, что поруган героический характер жизни, а как раз наоборот: «Одного из этих тихих людей товарищи нашли однажды утром в уборной; он был мертв и плавал в собственной крови. Его правая нога была разута; выяснилось, что он приставил дуло винтовки к сердцу и пальцами ноги спустил курок».
Такого самоубийцу вполне можно представить себе на страницах других книг о мировой войне, скажем, «Прощай, оружие!» или «На Западном фронте без перемен». Характерно, что обе эти книги вышли в 1929 году, на шесть лет позже, чем был написан «Штурм». Авторы этих более поздних книг вошли в историю литературы как «потерянное поколение». Так назвала их Гертруда Стайн, автор огромного романа «Как делаются американцами», причем «потерянное поколение» она обозначила по-французски: «une g'en'eration perdue». Глядя в Париже на статую маршала Нея, расстрелянного Бурбонами после «Ста дней», автор «Прощай, оружие!» Эрнест Хемингуэй подумал, что все поколения потерянные по-своему. Подобную мысль Юнгер категорически отвергает или видоизменяет до неузнаваемости. Штурм не позволяет себе сочувствовать самоубийце: «В конце концов, думал он, кто так опускает поводья, пусть отправляется к черту: тут самого себя пробуешь на зуб. Штурм был слишком верен своему времени, чтобы чувствовать сострадание в таких случаях». Но подобная стоически безжалостная фраза может наводить и на совсем другие размышления. Может быть, герой Эрнста Юнгера куда чувствительнее к состраданию, чем «потерянное поколение», теряющееся в извращенном самолюбовании, и как раз потому не позволяет себе поддаваться чувству, несомненному для него: «Если бы путь Штурма не определялся неколебимыми звездами Честь и Отчизна, если бы его тело не закалилось в упоении битвой, как в чешуйчатой кольчуге, он тащился бы под градом из огня и стали, как моллюск или как дергающийся клубок нервов». Не потому ли Эрнст Юнгер демонстративно предпочитает преступного маркиза де Сада чувствительному Руссо, так как в сладострастном нагнетании страданий он угадывает обостренное сострадание, а в сентиментальном пафосе — лишь сострадание к самому себе или изысканное безразличие? А в интервью газете «The Evening Chronicle» от 29 ноября 1929 года Эрнст Юнгер пренебрежительно отмахнулся от романа Ремарка, назвав его камуфляжем, создающим впечатление, будто в Германии царят интернационализм и пацифизм, иными словами — пораженчество или гуманистический туман.
Между тем у Ремарка действие происходит на том же самом Западном фронте, где ничего нового (nichts Neues; в русском переводе — «без перемен»), и его герой тоже в конце концов погибает. В обоих романах перед читателем те же окопы, те же обстрелы, такая же полевая кухня (правда, в романе «Лейтенант Штурм» даже у офицеров питание хуже). Герой Ремарка тоже уходит в действующую армию со школьной скамьи, он тоже пишущий юноша, как лейтенант Штурм: «У меня дома, в одном из ящиков письменного стола, лежит начатая драма „Саул“ и связка стихотворений». [4] Пауль Боймер не успел, но вполне мог бы стать лейтенантом. И все-таки между ним и героем Юнгера внутренняя пропасть хотя бы потому, что лейтенант Штурм — не просто герой романа, а герой в старинном архаическом смысле слова, подобный достохвальным героям, как сказано в первой строфе «Песни о Нибелунгах». Впрочем, эту аналогию не стоит заводить чересчур далеко. Герой Эрнста Юнгера при своем несгибаемом мужестве — человек совершенно современный. Пропасть между ним и «потерянным поколением» — в отношении к войне: «И все-таки что такое напало на него, на книжника, на завсегдатая кафе, на интеллектуала с нервным лицом? Что повлекло его в армию, оторвав от докторской диссертации? Что еще, если не война, которая была у него в крови, как было свойственно каждому настоящему сыну своего времени, задолго до того как она огнедышащим зверем устремилась на арену явлений». Не то же ли самое, что пробовать себя на зуб, как уже было сказано? Но, оказывается, это не просто «упоение в бою и бездны мрачной на краю», как сказал Пушкин, что не исключает упомянутого «известного декаданса», пусть даже в духе Ницше. Но, с одной стороны, он не тащится под градом из огня, как моллюск или дергающийся клубок нервов, потому что путь его определяется неколебимыми звездами Честь и Отчизна, а с другой стороны, Отчизна для него не есть нечто окончательное: «Да, конечно, и Штурм не мог не поддаться хмелю 1914 года. Но лишь после того, как его дух абстрагировался от идеи отчизны, на него повеяло всей мощью силы, которая двигала им». Тут начинается нечто совсем уже загадочно-парадоксальное. Для настоящего упоения боем нужно эротическое единение с противником. Оно-то и берет верх над чувством отчизны: «Теперь принадлежащие к разным народам давно казались ему влюбленными, из которых каждый клянется в верности одной-единствен-ной и не подозревает, что все они одержимы однойлюбовью».
4
Ремарк Э. М.На Западном фронте без перемен. М., 1985. С. 28.
При этом такое единение не имеет ничего общего ни с гуманистическим интернационализмом, ни со слезливой жалостью. Единение с противником означает готовность убить его, так как и ему свойственна точно такая же готовность: «Удивительно было то, что это он, Штурм, только что пытался убить другого со всей холодной, ясной, рассчитанной несомненностью. ‹…› Можно ли было представить себе большую разницу, чем разница между человеком, любовно погружающимся в состояние, когда еще текучая жизнь скапливается вокруг мельчайших ядрышек, и тем, кто хладнокровно метил в существо высокоразвитое? Ибо тот, который там, вполне мог бы учиться в Оксфорде, как он — в Гейдельберге. ‹…› После этой интермедии Штурм заполз назад в боевой окоп и не преминул крикнуть каждому доставщику пищи и сменяющемуся часовому, попадавшимся на пути в укрытие: „Я уложил еще одного“. Он внимательно присматривался к лицам; не было никого, кто хотя бы слегка не улыбнулся в ответ».
В подобной ситуации Пауль Боймер у Ремарка изливается со всей гуманистической искренностью: «Товарищ, я не хотел убивать тебя. ‹…› Но раньше ты был для меня лишь отвлеченным понятием, комбинацией идей, жившей в моем мозгу и подсказавшей мне мое решение. Вот эту-то комбинацию я и убил. Теперь только я вижу, что ты такой же человек, как и я. Я помнил только о том, что у тебя есть оружие: гранаты, штык; теперь же я смотрю на твое лицо, думаю о твоей жене и вижу то общее, что есть у нас обоих». [5] Эрнст Юнгер дает отповедь подобным настроениям за несколько лет до того, как они будут высказаны: «Например, ты же мог на обратном пути задержаться в Женеве или в Цюрихе, чтобы созерцать представление издали, ничего не меняя в своем привычном образе жизни. Сколько наших литераторов там сидит в данный момент! Но какое различие между ними и нами, когда они созерцают и пишут, в то время как мы действуем! Они отключены от великого ритма жизни, который пульсирует в нас». И дальше слова, совершенно невероятные для либерального патриотического сознания: «В сущности, не важно, кто под каким знаменем, очевидно одно: наша последняя пехтура или захудалый французский солдатик, стрелявший и заряжавший в битве на Марне, больше значит для мира, чем все книги, которые могут нагромоздить эти литераторы».
5
Там же. С. 148—149.
5
Эрнст Юнгер откровенно отождествлял себя с лейтенантом Штурмом и даже подписывал свои статьи псевдонимом «Ганс Штурм». Первый роман, безусловно, проливает свет на позиции Юнгера-публициста, но и многие положения из его статей перекликаются с высказываниями лейтенанта Штурма или комментируют их. Так, например, странные мысли лейтенанта о боевом братстве с противником обретают отчетливость в статье «Национализм», опубликованной в 1926 году. В 20-е годы Юнгер выступает под флагом национализма, но его национализм едва ли совпадает с общепринятым. Естественнонаучные идеи поэтически и политически подтверждаются у него духовной жизнью: «Соображение, будто каждая национальная воля направлена против другой национальной воли, так же бесплодно, как бесплоден вопрос, почему деревья одного леса вынуждены бороться между собой за свет и питание. Рассудок может усмотреть в Европе, как в лесу, единство, но ни дереву, ни народу не может он отказать в своей особой необходимости». Так объясняются у Юнгера взаимоотношения бойцов, убивающих друг друга с уважением, если не с любовью. Вспоминается древний арийский миф, согласно которому, убивая достойного врага, оказываешь ему услугу, избавляя от позорной естественной смерти. (Не отсюда ли восходит легендарное высказывание наполеоновского маршала Ланна: «Если гусар не убит в тридцать лет, это не гусар, а дерьмо»?) Таким путем древний воин завоевывал и для себя самого достойную смерть от руки достойного врага. Но это миф, а Эрнст Юнгер, опираясь на миф, старается придерживаться политической реальности: «Быть националистом — значит отстаивать необходимость нации всеми средствами, о которых может зайти речь. Это значит учреждать идею нации как высшую ценность, которой должны подчиниться все остальные ценности. Это также значит быть не европейцем или гражданином мира, а верить в то, что быть немцем, французом или англичанином важнее, и это решает дело. Это значит ценить особенное выше всеобщего, над понятием ставить жизнь, а над распущенностью — органическое самоограничение. Это значит желать сочетаться с жизнью великими таинственными токами крови, а не абстрактным каркасом умственной конструкции. Только ради подлинных жизненных единств, а не ради полезного, практического или ухищренного жизнь готова на любую жертву».
Любопытно, что несколько лет спустя против подобного понятия нации выступит не кто иной, как Адольф Гитлер, фюрер национал-социалистической рабочей партии, причем все компоненты в названии его партии втайне претили Гитлеру, так как не выражали его крайнего глубинного правого радикализма. В разговоре с Германом Раушнингом, главой данцигского сената, Гитлер говорил: «Нация — это политическое орудие демократии и либерализма. Мы должны снова упразднить это ложное понятие и заменить его понятием породы, которое еще не затаскано политиками. Ключевым понятием будущего станет не „народ“ — это понятие давно ушло в прошлое, и поэтому перестраивать и уточнять нынешние границы населенных областей просто бессмысленно. На первый план выйдет скрытое за ним понятие породы». [6] Возможно, здесь кроется внутреннее принципиальное противостояние, побудившее Эрнста Юнгера отвергнуть национал-социализм вместе с гитлеризмом как массовое плебейское движение. Вместо породы у Эрнста Юнгера проступает кровь: «Кровь глубже всего того, что можно сказать и написать о ней. Ее темные и светлые колебания чаруют мелодиями, настраивающими нас на печаль или на счастье. Они притягивают нас к лицам, пейзажам и вещам или они отвращают нас от них. То нечто, то избыточное, что вовлекает нас в очертания гор, в длящиеся линии долин, в игру облаков на небе, в смех человека, в движения животных или в краски картины, чей создатель, может быть, давно уже умер, в ту весомость, которую жизнь с безошибочностью сновиденья придает всем вещам, — это определяется родом и своеобразием крови. Явление дано, но только мощь и полнота крови устанавливают его ценность, делают его значительным, символическим и глубоким».
6
Раушнинг Г.Говорит Гитлер. Зверь из бездны. М., 1993. С. 179.
За пятьдесят с лишним лет до статьи Эрнста Юнгера «Национализм» Константин Леонтьев пишет свою работу «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения». Леонтьев предвосхищает категорический отказ Эрнста Юнгера быть «европейцем» или «гражданином мира» и со всей решительностью зрелого мыслителя обосновывает этот отказ. Эрнст Юнгер вряд ли знал работы Леонтьева, но тем симптоматичнее, если помимо него он пришел к тем же выводам. При этом для Юнгера имел огромное значение «эсхатологический мир Достоевского» (так он говорит, называя романы Достоевского великими). Именно в романе Достоевского «Братья Карамазовы» главным действующим лицом является средний европеец, вызывающий столь резкое неприятие и у Леонтьева, и у Юнгера. Этот средний европеец не кто иной, как Смердяков. Пацифизм, против которого выступает Юнгер, проповедует Смердяков с гитарой: «Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат». [7] И Смердяков провозглашает это отнюдь не потому, что следует заповеди: «Не убий!». Напротив, излагая свою пацифистскую доктрину, он обдумывает убийство Федора Павловича, причем не последним мотивом для убийства остается предположение, будто Федор Павлович — его отец, что и подтвердит на суде идеолог и тайный вдохновитель смердяковщины Иван Федорович Карамазов, демонстративно заявляющий: «Все желают смерти отца. Один гад съедает другую гадину», [8] совсем в духе психоанализа, распространяющегося вместе с пацифизмом. Эрнст Юнгер пытается дистанцироваться от русского мира потому, что слишком многим ему обязан. Тот же Смердяков с завидной краткостью формулирует еще одну точку зрения, сопутствующую его пацифизму: «Стихи вздор-с». [9] А Эрнст Юнгер в «Рискующем сердце» пишет: «…я могу об этом судить, поскольку, быть может, сам приобрел скромные заслуги в подготовке ближайшей войны, входя в комиссию по разработке нового устава. Между прочим, едва ли стоит выигрывать эту войну, если мы, позволю себе такое литературное сравнение, не научимся отдавать всего Стендаля за единственное стихотворение Гёльдерлина, за единственный „Гимн к ночи“, за единственный фрагмент из каббалистической прозы Гамана».
7
Достоевский Ф. М.Собр. соч.: В 15-ти т. Л., 1991. Т. 9. С. 252.
8
Там же. Т. 10. С. 196.
9
Там же. Т. 9. С. 151.
Любовь к Стендалю — тем большая жертва, приносимая Эрнстом Юнгером на алтарь немецкого национализма, что этому предшествуют неоднократные признания в непоправимом восхищении: «Должен признать, что этот огонь, так меня восхищавший, ценимый мною и теперь, сильно подернут льдом, и французский романтизм вообще относится к немецкому, как бокал шампанского — к влаге лесного ручья». Необычайно тонкое замечание, действительно способствующее проникновению в «Гимны к ночи» Новалиса, но еще ранее Эрнст Юнгер выскажется о Стендале так: «Больше, чем авантюрист Бальзака, лукавый южанин, проникающий в город, чтобы завоевать его, привлекает меня герой Стендаля, кому викинги вместе со знатью крестовых походов завещали свой дикий пламень и о ком этот удивительный человек в свои лучшие мгновения повествует голосом, колеблющимся между смехом и плачем». Но среди писателей, смакуемых молодыми офицерами в блиндажах и окопах, назван как раз Бальзак, а боевая программа Юнгера провозглашает главенство поэтического: «Никакой строй не нужен, если в нем не осуществляется великая греза», что подтверждается стихами «одного из глубочайших мечтателей» Новалиса: