Шрифт:
Национализм Эрнста Юнгера основывается также и на том, что Новалис — немец, но и, наоборот, не потому ли, что певец голубого цветка — немец, рискующее сердце с ним, и Эрнст Юнгер — немецкий националист, правда, уже предчувствующий свое героическое одиночество на мраморных утесах?
«Гимны к ночи» сочетаются с культом военной мощи у самого Новалиса, и голубой цветок не только не исключает воинской доблести, но и предполагает ее, тая в своей нежности нечто взрывоопасное, чуть ли не ядерный взрыв (и у Новалиса во фрагментах брезжут алхимические чаянья, предвещающие расщепление атома). Фрагменты Новалиса распознаются и в «Лейтенанте Штурме», и в головокружительных авантюрах «Рискующего сердца». «Тень павшего воителя жива», — пишет Новалис в набросках к роману «Генрих фон Офтердинген». В духе упомянутого арийского мифа Новалис воспевает смерть на поле боя: «Человеку подобает пасть от руки человека; это достойнее, чем умереть по воле рока». Сюда вписываются и стихи Ф. И. Тютчева, вместе с Новалисом слагающего свои русские гимны к ночи вместе с гимнами воинской доблести:
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други, Как бой ни жесток, ни упорна борьба! Над вами безмолвные звездные круги, Под вами немые, глухие гроба. Пускай олимпийцы завистливым оком Глядят на борьбу непреклонных сердец, Кто, ратуя, пал побежденный лишь Роком, Тот вырвал из рук их победный венец.Наконец, уже у Новалиса проступает сближение поэзии и войны, восходящее к воинам-поэтам, к трубадурам и миннезингерам: «Энтузиазм и вакхическое опьянение побуждают поэтов состязаться ради смерти». [10] Отсюда и хмель судьбы у Томаса Манна, и хмель войны у Эрнста Юнгера. Отсюда же странная симпатия к противнику, почти солидарность с ним, о чем говорит и лейтенант Штурм. Такая симпатия подтверждается военной биографией Эрнста Юнгера. Завязываются почти дружеские (или более чем дружеские) отношения между Юнгером и английским противником «поверх траншей». Дело доходит даже до обмена подарками. Юнгер восхищается джентльменской порядочностью англичан (fair-play), несгибаемым упорством английского характера, позволяющего вести себя по-своему при самых неподходящих для этого обстоятельствах, и все это при том, что лейтенант Штурм с друзьями-офицерами, не колеблясь, предпочитает погибнуть от английской гранаты, но не сдаться в плен этим симпатичным джентльменам. Нечто подобное мы встречаем в отчете Готфрида Бенна «Как была расстреляна мисс Кэвелл», медсестра, английская шпионка. Готфрид Бенн писал о ней таю «Как осудить то, что мисс Кэвелл была расстреляна? Формально расстрел был правомерен. Она действовала, как мужчина и была нами наказана, как мужчина. Она активно выступила против немецких войск и была этими войсками раздавлена. Она вступила в войну, и война уничтожила ее» (здесь и далее перевод мой. — В. М.). Но завершает Готфрид Бенн свой отчет словами, скептическая сдержанность которых лишь оттеняет подвиг английской медсестры: «И наконец, чтобы не отказать в последних масштабах смелой дочери английского народа, покоящейся теперь между английскими королями и чьим именем названы утесы в Америке: что она сама подумала бы об истории, движущейся в либеральной атмосфере буржуазной гуманности? Великий феномен исторического процесса, глубокого, но и бессмысленного в целом, как и трагического и абсурдного в частностях, могли бы этот феномен создаваться и выдерживаться человечеством, рассчитывающим на помилование? Нет, мировая история — не почва для счастья, и устои Пантеона окрашены кровью тех, кто действует и потом страдает, как приказывает закон жизни». Впоследствии Готфрид Бенн признает свое историческое родство с Эрнстом Юнгером: «И наше общее раненье, которое зовется век».
10
Новалис.Генрих фон Офтердинген. М., 2003. С. 222.
Еще более близкие отношения завязываются у Эрнста Юнгера в 1941—1944 годах с французскими интеллектуалами, когда в составе немецкой армии капитан Юнгер был направлен в Париж. Там он вращается в кругах, где наверняка можно встретить и участников сопротивления. «Эрнст Юнгер, единственный человек высокой культуры, придавший нацизму видимость философии», — напишет о нем Альбер Камю, [11] преувеличив, правда, близость Эрнста Юнгера к нацизму, от которого тот отмежевывается уже в конце 20-х годов, отказываясь в 1927 году баллотироваться в рейхстаг от НСДАП, а в 1933 году демонстративно отвергнув почетное предложение войти в Немецкую академию поэзии. Париж последних военных лет Эрнст Юнгер назовет «ковчегом, сверхбогато нагруженным старинными прекрасными вещами», желая, чтобы этот ковчег «спасся в потопе войны». [12]
11
Камю А.Бунтующий человек. М., 1990. С. 256.
12
Ernst J"unger im 20. Jahrhundert. M"unchen, 1995. S. 285; перевод мой. — B. M.
6
То, что война не была для Юнгера лишь романтическим эпизодом, подтверждают его семь ранений, среди которых были и очень тяжелые. В 1915 году не без некоторого молодечества двадцатилетний Эрнст пишет своему младшему брату Фридриху Георгу: «Вечные взрывы становятся скучными, и я хотел бы снова мирно сидеть над моими насекомыми». Но в 1917 году, уже неоднократно раненный, лейтенант Юнгер отвергает совет родителей, предлагающих ему поискать себе какой-нибудь пост не на линии фронта, что-нибудь вроде адъютанта. «Я еще должен как следует понюхать пороху, — пишет он, — без этого я не буду доволен». С презрением пишет он о тыловых свиньях, кавалеристах и других «участниках войны за линией фронта», предпочитая получить место командира роты (как лейтенант Штурм, в отличие от хемингуэевского tenente Генри, представителя «потерянного поколения», дезертирующего с любимой женщиной, английской медсестрой Кэтрин Баркли, тоже не похожей на героическую мисс Эдит Кэвелл). Эрнст Юнгер хочет стать командиром роты, так как тогда у него будут «только два начальника при интересном самостоятельном задании, когда ему уже не придется только выполнять приказы других». Лейтенант Юнгер был любим подчиненными солдатами, но среди офицеров он оставался одиночкой, как одиночкой он остается и в литературе XX века. Пристрастие Юнгера к чтению в окопах во многом объясняется стремлением оградить таким образом свое одиночество. Уже из этого явствует, что молодой зоолог, утонченный эстет Эрнст Юнгер меньше всего похож на солдафона-милитариста. Конечно, на войну его влекло рискующее сердце. Но желанию попробовать себя на зуб сопутствовал и жесткий трезвый анализ войны, до сих пор не имеющий себе равных в духовной жизни XX века. Таким анализом оборачивается священная трезвость Гёльдерлина, не чуждая и юному мечтателю Новалису, тоже аналитику, зоркому порою до цинизма.
Лейтенант Штурм — самый младший среди своих друзей, а их у него двое: Деринг и Хугерсхоф. Деринг, старший по возрасту, до войны был юристом-администратором, Хугерсхоф — художник. В сущности, все трое могли бы уклониться от фронта. Хугерсхоф, которого война застигла в Риме, имеет обыкновение проклинать себя за то, что не задержался за границей. А Штурм, по мнению того же Деринга, вообще пошел на фронт в припадке умопомрачения. Но с первых же страниц романа читатель не может не понимать, что подобные разговоры — всего лишь своего рода рыцарский дендизм. И уже немолодой Деринг, и его два младших друга не представляют себе своей жизни вне войны. Почему это так — главная проблема и энергетическая пружина романа. О лейтенанте Штурме (то есть о себе самом) автор говорит: «В бою он был храбр, но не от избыточного энтузиазма и не из принципа, а руководствуясь лишь утонченным чувством чести, когда малейший намек на трусость отторгается брезгливостью как нечто нечистое». Подобной брезгливостью Эрнст Юнгер, вероятно, руководствовался всю свою жизнь, но для героизма, который предстоит проявить лейтенанту Штурму, одной брезгливости вряд ли достаточно. Дополнительный свет на заключительную сцену романа проливает присутствие среди трех друзей четвертого, лейтенанта-сапера фон Хорна. Фон Хорн — потомственный, профессиональный военный, в отличие от трех интеллектуалов в военной форме: «…он был военный, и в другом качестве его нельзя было себе представить. ‹…› Когда вокруг все рушилось, он был в своей стихии. Штурма одолевал вопрос, что сталось бы с этим человеком, не начнись война. Очень просто, ему пришлось бы создать для себя войну. Он отправился бы в Африку или в Китай или был бы убит на дуэли». Образ фон Хорна можно считать пророческим. На таких военных во второй половине XX века был повышенный спрос, не сократившийся и в XXI веке. В ответ на сложные интеллектуальные построения Штурма, ссылающегося на кантовскую вещь как таковую (Ding an sich), фон Хорн пробормотал: «Над вещью как таковой я до сих пор как-то не привык ломать голову». Характерно, что фон Хорн засыпает под чтение эстетской новеллы Штурма и просыпается лишь для очередного последнего боя, но и Штурм использует свою тетрадь, из которой только что читал, чтобы зажечь хоть какой-нибудь огонь в темноте.
В короткой заметке из окопной хроники лейтенанта Штурма, по ходу действия сожженной в последний момент, сформулированы главные мысли будущих работ, которые привлекут к Юнгеру внимание. Хмель войны, оказывается, в том, что отрицается и даже уничтожается отдельное существование, подверженное этому хмелю: «С тех пор как изобретены мораль и порох, принцип, согласно которому оказывается предпочтение достойнейшему, начал терять всякое значение для отдельной человеческой жизни». Спрашивается, если предпочтение достойнейшему отпадает, какой смысл имеет «утонченное чувство чести», которым руководствуется лейтенант Штурм? Смысл в том, чтобы руководствоваться этим чувством, даже если сознаешь, что смысла оно не имеет. Этот вопрос едва ли не главный для лейтенанта Штурма: «Ибо интеллект надорвался в своем невероятном танце на канате между противоположностями, не позволяющими навести никакого моста. Рано или поздно он должен разбиться, сорвавшись в пропасть сумасшедшего смеха. И тогда качнулся в другую сторону тот таинственный маятник, движущий все живое, тот непостижимый мировой разум, пытающийся ударом кулака, чудовищным взрывчатым воспламенением проделать брешь в кладке плитняка, чтобы выбраться на новые пути. А волна в море, поколение назвало абсурдом то, что обрекало его на гибель». Формулировка исторически точная, почти пророческая. Слово «абсурд» действительно станет неподдельным ключом к духовной жизни XX века, стоит вспомнить хотя бы «Эссе об абсурде» Альбера Камю и театр абсурда. А поколение, назвавшее абсурдом то, что обрекало его на гибель, это, очевидно, «потерянное поколение», с которым лейтенант Штурм категорически не согласен и которое он, как сам Юнгер, презирает. Абсурд опровергается «утонченным чувством чести», даже если оно само абсурдно, когда отдельная человеческая жизнь потеряла значение. Но без чувства чести остается лишь «дергающийся клубок нервов», самоубийца, представитель «потерянного поколения», испортивший Штурму настроение жалостью, и такая жалость не делает чести тому, кого жалеют, хотя Штурм отдает ему должное и не может отказать даже в своего рода героизме: «Вот к чему приводит упорный протест отдельного существа против порабощающей власти современного государства. Оно просто раздавило его, как безучастный идол».
Таким образом, лейтенант Штурм не совсем согласен с репликой, будто «этот вот застрелился от страха смерти». Но упорный протест отдельного существа и есть абсурд, который, по Альберу Камю, может переходить и в бунт, так что и самоубийство в солдатской уборной, быть может, уже бунт, только такого бунта лейтенант Штурм не приемлет, предпочитая расстаться с жизнью иначе, даже если отдельная человеческая жизнь и утратила значение: «Можно в точности проследить, как это значение постепенно присваивается государственным организмом, который все более безапелляционно ограничивает функции отдельного существования одной специализированной ячейкой. Сегодня каждый стоит столько, во сколько его оценивает государство, и сам по себе он давно перестал быть существенным для такой оценки. Систематически отсекается целый ряд качеств, по-своему значительных, и таким путем производятся люди, не способные существовать порознь».