Шрифт:
Приехали мы туда. Избушка стоит; крыша взъерошенная, двери скрипливые. Вошли - крошечная старушоночка лежит да охает. Я гляжу на нее пристально - дряхлая, чуть живая.
– Бабушка, помогите!
– говорю.
– Помоги мне, господи, да прибери скорей!
– простонала.- Я давно уж из ума выжила, дитятко!
– А вот, - говорю, - вы нашу Катерину-то вылечили, - как рукой сняли.
– Чудна ваша Катерина!
– отвечает.- Приходит ко мне, спрашивает: «Как мне на свете жить?» А сама во все глаза глядит на меня, - перепугала. Живи, касатка, как люди, говорю, да перекрестись, да молитву прочитай: на тебя напущено. Она села, перекрестилась и заплакала. А тут у меня травы висят по стенам, и на окне на солнушке сушились. «На что тебе трав столько?» - спрашивает. «Людям помогаю».- «Помоги же и мне, родная!» - «Да что у тебя болит-то? Скажи!» - «Душа моя болит!» - проговорила тихо, а у самой слезы потекли. «А голова не болит?» - «И голова болит, и вся я больна!» Вот я ей травку даю; она поклонилась и пошла. Я было вздремнула, слышу - опять стучатся, опять она.- «Что тебе?» - «Научи меня, родная, какими ты зельями лечишь?» Я рассердилась и гоню ее, а она уж так-то плачет, разливается: «Не научишь, то убей меня тут! Все равно я пропаду… я вот, - говорит, - уж сколько маялась на свете - все пусто да пусто, никого не радую, и никто меня не веселит, и дела у меня нет душевного никакого». Я думаю - дуреет она, а жалко мне ее. Я там и показала ей кое-что, больше для утехи ей. Где ж, думаю, где ей запомнить! А она ведь запомнила все. Начала, слышу, уж сама лечить. Досадно мне и обидно было, что она у меня кусок хлеба отбивает. Раз она пришла, и полны руки трав. Я ее неласково встречаю, а она словно не видит. «Знаешь эти травы, бабушка?» - «Не знаю, - говорю, - да и знать-то не хочу».- «Нет, - говорит, - ты возьми. Я тебе это принесла. Полезные травы, целющие!» - «Ты на чем их испробовала-то, что ручаешься?» - «Да на себе, бабушка».- «Как на себе?» - «А так, - говорит, - ведь я прежде-то всегда сама попью: не свалит, - тогда и людям даю». Удивила она меня, ей-богу! А говорит-то ведь так, что сердце ей верит. И вот с той поры она мне травы-то всякие носит. Спасибо ей, не обидела меня за мою науку.
Мало помогла мне старушка. Катерина приехала - вылечила. Она, бывало, только за голову возьмет, тихо да нежно, бережно так, и то уж полегчает тебе.
И всегда она прежде, бывало, спросит:
– Нет ли печали у тебя на сердце? Расскажи мне.
Я и говорю ей раз:
– Что рассказывать-то? Чужая печаль никому не горька, чужая беда никому не разумна!
– Уж мне ли не разумна?
– ответила.- Мне ли не горька? Нету на свете белом мне чужой печали, - все моя печаль. Пожила бы ты с мое - узнала бы!.
Удивилась я, слыша такую речь, и промолвила:
– А муж-то твой?
Она не рассердилась, нет! Только подумала немного и сказала:
– И его печаль - моя печаль, да не мое дело помочь ему! Не своей волей за беду я ему стала; а у него воля была неразумная.
Кажись, спокойна она стала, довольна стала, а не по дням, по часам разрушало ее. Поседела вся, и глубокие морщины такие по высокому челу легли. А все сказки сказывала, все пела по-прежнему, - еще лучше, кажись! Бывало, плачешь-плачешь, и еще плакать хочется, слушаючи.
А как она захворала, сколько людей собралось к ней! Плач-то какой! Горя-то сколько! Муж любил ее сильно; сам на человека не похож стал; плакал над ней, бывало, по целым часам, убивался страх как!
Она все молчала и смотрела на всех, словно задумавшись. Раз только, перед смертью уж, проговорила, будто себя не помня:
– Люди вы бедные! Люди вы горемычные!..