Упит Андрей Мартынович
Шрифт:
Ему хорошо задирать, а у Мартыня сердце стучало так, что в ушах звенело. Главная опасность еще впереди: обогнать себя никто из дивайцев добровольно не позволял, какой-нибудь испольщик пли арендатор, перевернув кнут, стегал своего одра кнутовищем, чтобы только не пропустить вперед землевладельца. Однако на ровном месте за эту несчастную клячу Рийниека нельзя поручиться — хоть и хромает, но вышколена на почтовых дорогах, ноги длиннее, чем у большого вороного, на рыси проворнее Машки, а кнут у Букиса новый, с тремя узлами на конце. Но обогнать необходимо, от этого зависит весь успех и все впечатление от выезда на санях.
Ванаг это знал, но не вмешивался. Опасно вмешиваться, когда Мартынь Упит сидит, подавшись вперед всем телом, упершись ногами о передок, натянув вожжи, готовый к молниеносному удару, и горящими глазами следит за дорогой, за всем, что впереди.
Впереди было много чего, в один миг все нужно учесть и взвесить. По обеим сторонам на Почтовую горку взбирались густые ряды пеших богомольцев, по одну сторону шли все три сына Викуля, словно вереница журавлей; по другую — Мартынь из Личей, надвинув на глаза козырек картуза, за ним — три дочери кузнеца с почты, а дальше — сам кузнец Балцер, высокий, согбенный, как крюк для витья пут. Батраки и девушки, женщины с ребятишками, старухи из богадельни — два людских потока. Посередине дороги двигались в гору три подводы; их только что нагнали Букис с Рийниеком на блестящей тележке, которая мерно покачивалась на черных, невиданно высоких рессорах. «А, не свернули, — в гору хромая кляча не вытянет!» На этом строился весь расчет Мартыня. Стук сердца еще сильнее стал отдаваться в ушах. Он быстро свернул под острым углом на Даугавский большак, мимо почтовой кузницы, по каменному мостику через ров. Передняя подвода почти на вершине горы, лошадь рослая, если ее пустят рысью, обогнать будет нелегко: вороные из сил выбились и тянулись пристать к веренице телег, чтобы пойти шагом и передохнуть. Мартынь вгляделся пристальнее: да ведь передний, на рослой лошади, Калвиц из Силагайлей, — этот свинью не подложит.
Вожжи взметнулись, Мартынь гаркнул и стегнул по бокам, где почувствительнее. Вороные привстали на дыбы и рванули мимо, только четыре упряжки промелькнули, возница не успел ничего разглядеть, для него сейчас весь мир сосредоточился в ногах лошадей, в сверкающих, выбивающих искры подковах, в этом гневном храпе и в брызгах пены, которая вылетала из запыленных ноздрей. Клубы пыли окутали пешеходов, мелкий гравий отскакивал им в лицо, — разбрасывая искры, визжа по камням и комьям засохшей глины, сани взлетели на Почтовую горку. Позади прозвучала гневная брань и восторженный смех. Бривиньские ездоки ничего не слыхали. Сами они не видали, но другие потом рассказывали, как Ванаг сидел выпрямившись, подперев рукою бок, словно генерал, а Рийниек выхватил у Букиса кнут и как безумный нахлестывал свою клячу.
Только возле березовой аллеи, у пасторской усадьбы, Мартынь оглянулся. Соперники только что поднялись на горку и больше не старались их нагнать. Победители переглянулись смеющимися глазами — поездка превзошла все ожидания. Мартынь придержал лошадей, чтобы бежали тише. Когда они поравнялись с яблоневым садом усадьбы Сниеджас, на церковной колокольне зазвонил Томас — из аллеи на большак выехал пастор.
Пакля-Берзинь еще издали поспешил навстречу принять вожжи и привязать лошадей к коновязи у корчмы. Мартынь Упит стащил с саней попону и набросил на лошадей: у вороного вокруг хомута бугром сбилась пена, а у Машки дрожали ноги, с пахов беловатыми струйками сбегал пот. Когда возница подошел, чтобы вынуть покрытые пеной удила, она отворотила морду и сердито фыркнула.
Неторопливой рысцой подъехал Калвиц и остановился рядом, его крупные передние зубы блестели из-под висячих белесых усов. Калвициене тоже улыбалась: хозяин их Андра небось всем показал, как ездят дивайские хуторяне. Только чуть спустя подъехал шагом и Букис, Волосач казался совсем-совсем равнодушным: ему спешить некуда, на такой тележке можно посидеть и подольше!
Ванаг размял затекшие ноги. Теперь следовало бы пропустить полштофа пива. Но Тамсааре, проклятый эстонец, никогда не открывал корчмы до богослужения, окно прикрыто ставнями. Они перешли через дорогу и стали подниматься на горку к церкви… Под липами толпились девицы, торопившиеся еще раз заправить под платочки волосы и накусать губы, чтобы покраснее были. Только что подошедшие мужчины рассказывали о сумасбродной поездке господина Бривиня, и все с изумлением и восхищением поглядывали на поднимавшихся в горку хозяина и его старшего батрака. Когда они подошли к церковным дверям, звон внезапно умолк — это был знак, что подъехал пастор, но им обоим показалось, что это в их честь.
Церковь была битком набита — казалось, никому не найдется больше места, особенно тесно на левой, женской половине. Они протиснулись по проходу, где мужчины и женщины стояли вперемежку, до передней скамьи у алтаря. Господин Бривинь редко бывал в церкви, но все знали, что, кроме как на первой скамье, он нигде не сядет. Какой-то старичок проворно вскочил, и так же проворно Мартынь Упит занял освободившееся место, он знал, что остальные потеснятся. Оставить стоять Ванага — невозможная, просто немыслимая вещь.
Спокойно и чинно уселся Мартынь и сразу принялся разглядывать разукрашенную цветами кафедру. В большой толпе Мартынь всегда чувствовал себя неловко, а в особенности сегодня, когда, казалось, все глядели только на него и на его хозяина. Но смущение прошло скоро, он поднял голову и сияющими от гордости глазами поискал кого-то в толпе.
На мгновение где-то на скамье у самого входа показался преподобный Зелтынь — маленький, со слезящимися глазками, с отвисшей нижней губой, — он сидел, преисполненный лютой злобы, и видел вокруг только мерзость и грех. Лиза, должно быть, стояла там же в толпе, но ее Мартынь Упит не заметил. Айзлакстцев, как обычно, было больше, чем дивайцев, — приход назывался айзлакстским, поэтому они посматривали на соседей свысока, как на пришлых, и старались всегда пробраться поближе к кафедре и алтарю. Зато дивайцы считали себя во всех отношениях выше. Ведь любой айзлакстец говорил, смешно растягивая слова, лошадь запрягал так неумело, что дуга ходуном ходила, в мешок насыпал только две пуры ржи, в корчме выпивал на пять копеек, а шумел на рубль. Мартынь Упит окинул айзлакстских рассеянно-презрительным взглядом. Конечно, трудно не заметить Салиниете в ее клетчатом шелковом платке на голове: высокая и худая, она стояла прямо против кафедры, опершись на спинку передней скамьи. Ее девчонка была уже ростом почти с сине-серого бородатого Моисея, который подпирал затылком кафедру и держал в руках исписанные скрижали с заповедями.
Кафедру не видно было из-за цветов и зелени. Вдоль перил алтаря девушки протянули гирлянду из брусничника и белых цветов, а позолоченную раму огромной картины обвили зеленовато-рыжими колосьями. «Снопа три пшеницы извели», — подумал Мартынь Упит. Эта картина была величайшей гордостью Айзлакстской церкви. Ее писала сестра старой помещицы, фрейлина Ремер, такая же старая дева, только еще постарше. Картина получилась хорошая, однако чего-то в ней недоставало, что-то было не так. Однажды случайно забрел сюда из Германии странствующий подмастерье-маляр, у него при себе оказался особый лак; как только покрыли им картину, сразу все люди на ней ожили. Ну прямо живые — сколько на нее ни смотрел Мартынь Упит, все не переставал изумляться. Христос, правда, получился какой-то чудной; не будь это в церкви, можно было бы и посмеяться. Сидит, заломив руку, длинная юбка на нем подпоясана веревкой, волосы до плеч, как у девушек, бородка точь-в-точь как у Бите-Известки. Высокая женщина держит на руках ребенка, а тот, верно, думает, будто Христос поднял руку, чтобы дать ему подзатыльника, поэтому прижался к матери, повернув к молящимся голый задик. Если бы мать не была такой молодой и красивой, можно было бы принять ее за Осиене, одна рука у нее до плеча голая, почти как у бривиньской Лиены, когда она стирает белье. Конечно, Мартынь тайком поглядывал именно на нее, притворяясь, что все время смотрит на Христа.