Виньковецкая Диана Федоровна
Шрифт:
— И ты не боишься таких слов? Хочешь довести всё до какого-то общего знаменателя, выровнять, обобщить дырки и столицы? Стереть между ними грань? Поднять Ага–Дырь до Нью–Йорка, или опустить Нью–Йорк до Агадыря? — перебил меня мой собеседник.
— Нет, я только хочу посмотреть: что же за гранью? Что рассмотрится глядя из дырки и что с высоты небоскрёба? Предполагает ли абсурд равновесие? И что из всего этого получится в знаменателе? Что останется в остатке? И какой же это будет остаток? Сопоставляют же самые интеллектуальные представления философов о мире с мыслями и действиями самых «последних» прозаических людей. А бесконечная вселенная любви разбивается на осколки, которые падают на всю землю, и на дырки тоже. И почему бы ни рискнуть весело и грустно объединить органически–необъятный Нью–Йорк и маленькое захолустье по тому вечному, что есть в каждом отдельном человеке? А если заглянуть, что твориться у каждого в душе, то как отличить — кто откуда? Может, только для того, чтобы ещё раз убедиться, что «люди везде — ещё люди, и мечутся между Добром и Злом», — как ты сказал.
— Не абсурдно ли сравнивать такие несхожие места — столицу мира — с самой заброшенной среди степей дыркой, о существовании которой никто и знать не знает? — С оттенком иронии и усмешкой придирался мой художник, а сам, казалось, почему-то хотел, чтобы я говорила на эту тему. — Урбанистический пейзаж — и степь — ошеломительный контраст. Разница в положении между Агадырём и Нью–Йорком так велика, что какое может быть сравнение? Всем известно, что Нью–Йорк около океана, в дельте большой реки — столица мира, а никому неизвестный Агадырь внутри континента среди степей — дырка, которую на географической карте даже точкой нельзя ограничить — не будет видно. И хотя в Агадыре живут люди, и в Нью–Йорке проживает достаточно многообразное человечество, но внешне это два несопоставимых мира. Что ты придумала?
— В современном искусстве существуют абсурдные сопоставления: в инсталляциях, коллажах, тоже наделённых качествами, которые не могут сочетаться, к примеру, у Дюшана в его знаменитом реди–мейд «Велосипедное колесо» — велосипедное колесо, вмонтированное в табуретку. Колесо и табуретка. А у меня будет — небоскрёб и чум. Юрту–чум можно поставить в небоскрёбе и посмотреть насколько переплетаются небоскрёбы с чумами?
И получится литературная инсталляция. Конечно, меж этими поселениями — пласты геологической истории, но и там и тут есть общее: ущербное и любимое. И везде есть небо.
— Безусловно, чтобы где-то комфортно жить, нужно что-то там любить, хоть что-нибудь одно, по крайней мере. Что ты могла любить в Ага–дыре? Ума не приложу.
— Вдыхая первородный дух агадырской степи, я забывала и себя, и родителей, и всё, что ни есть на свете. Сейчас переведу дух и продолжу. А на просторах Нью— Йорка, надышавшись воздухом, нашла потерянное. Кажется, философ Диоген считал, что основа всего — воздух. У греков дыхание есть жизнь. «Пока дышу — надеюсь». И из самого тёплого воздуха возникает душа. «Душой, дыханием твоим живущей…» У меня есть слабость к воздуху, любовь к высоким потолкам, к большим окнам, в замкнутых пространствах — задыхаюсь. В брезенте палатки, нависающем прямо над носом, я прорезала щёлочку, чтоб видеть краешек звёзд, — иначе трудно уснуть. Как-то среди ночи подошёл баран и фыркнул мне прямо в лицо.
— Одного воздуха недостаточно для жизни и для таких больших сравнений, воздух хорош для живописи, как в картинах Леонардо, рассекающие полосы воздушной дали. А ты хочешь «в гадчайшей, бесспорной дряни отыскивать прекрасное и высокое?»
— Как я сейчас понимаю, Агадырь дал мне нечто, что подготовило меня к Нью–Йорку, хотя тогда знать об этом я не могла. В агадырские времена многое ускользало от меня, не приходило в голову, не придавалось значения ценности тех мгновений и встреч, деталей, фрагментов, которые иногда так ясно оживают. Что-то «агадырское» будто со мной повторилось и повторяется. И хотя я приняла и полюбила всяческие преимущества американской жизни, и кажется, более или менее уже естественно себя тут чувствую, но в душе я осталась «агадырской», с Востока. Внутри меня управляет язык моего рождения, а в этом языке так свободно меняются местами глаголы и существительные, что от этой «тусовки» — не могу избавиться, — и я в ней, среди говорящего на этом языке народа.
И вот ещё почему. Агадырь для меня место — где я впервые услышала всем известные слова, обращённые ко мне: «Ты — моя милая»; они там повисли на игольчатых стеблях ковыля, и их уже не снять оттуда. Там я узнала лучшее, что есть в жизни. И я не могу исключить Агадырь из существующего, из своей памяти, которая, конечно, отражает утопическую реальность, но я и не стремлюсь к объективности, хотя может быть, без этого не обошлось.
— Как говорят в народе, «взялась за гуж…» абсурдных, парадоксальных сравнений, то давай, сравнивай! Хочешь наверстать утраченное время, оживить исчезнувшее. Посмотрим, что у тебя получится.
И вот, наконец, я оказываюсь в вагоне, идущем без расписания, — время отправки которого возникает неизвестно откуда — в непредсказуемой зависимости от неизвестно кого, — и несущем меня навстречу — неизвестно чему. Этот ходящий наобум, вне расписания, вагон, следующий до станции Агадырь, прицепляют к поезду «Москва–Караганда», и он отходит от платформы. Я еду в этом вагоне, заполненном геологами, геофизиками, студентами. И как каждый, кто отправлялся в юном возрасте в дальнее путешествие, испытываю радостное волнение. Меня взял на практику бывший аспирант нашей кафедры, составляющий описание рельефа Прибалхашья для своей диссертации, но красоты рельефа и науки его мало занимали. Кроме него я ни с кем не знакома, и неслышно лежу на своей полке. В вагоне стоит завидный гвалт. Кроме меня, никто не молчит. Всё многочисленное геологическое общество гудит, разговаривает, шумит, вагон сотрясается от приветствий, смеха, шуток, песен. Все знают друг друга. Мой начальник тоже занят разговорами, расспросами и бесконечно ходит по всем углам. На меня в этом весёлом вагоне никто не обращает внимания, хотя всё иллюзорно, и я украдкой наблюдаю за людьми, но больше смотрю в окно.
Вагон мчится сквозь мелкие холмы, разрезая казахский мелкосопочник. Со всех сторон сизо–зелёный ландшафт — бугристая равнина с ковылью, полынью, осокой… иногда блеснут белые зонтичные цветы. Мелькают окаменевшие русла рек… Могильники с набросанными камнями. Прижавшийся к земле секс–аул, обнимающий отдельные выпуклости сопочек. Заметила слово «секс» в колючем кустарнике, то-то он такой прилипчивый. Овцы со скачущим пастухом. Редко, как коричневые пятна, мелькнут строения — полуразвалюхи, купола юрт, конусы каких-то стен. Далеко–далеко на закруглении земли иногда появится дым, то ли от костров, то ли от пожаров, и слегка затуманит горизонт. Вагон толкается, вибрирует, едет и едет через эти однообразные степи, которым конца и края не видно. И чем больше и дольше я смотрю на этот ландшафт, тем меньше вижу что-либо примечательное. А ведь тут были караванные пути, соединяющие Восток и Запад. Ханские царства. Крики и всплески. Куда всё делось? Призрачная мистика судьбы. И как я тут оказалась? Инстинкт кочевника, чингизхановская кровь заговорила?