Шрифт:
Чурка была маленькая. На ней долго не усидишь. Я и одним боком на ней пристраивался, и другим.
Что, интересно, получится из этой чурки? Торпедный катер? Подводная лодка? Смелые, наверно, люди служат на подводных лодках. Ничего, наверно, не боятся. Под водой ведь еще страшнее, чем в воздухе. С самолета хоть на парашюте можно выпрыгнуть. А с лодки?
Просто больше невозможно было сидеть на этой чурке. Как пытка какая. Я пересел на пол, а чуркой изо всей силы трахнул о половицу. Я нарочно ею трахнул. В тишине она грохнула, словно выстрел.
— Что это тебя заносит? — обернулся ко мне дядя Жора.
— Не заносит вовсе, — сказал я. — Вы вот не испугались. А я от неожиданности вздрагиваю, точно меня током швыряет. Я вообще… это самое… несмелый.
— Брось ты, — сказал дядя Жора и протянул мне какую-то деревяшку. — Это вот что здесь?
— Где? — не понял я.
— Да вот. Видишь? Стамеска соскочила, когда ты грохнул.
— Соскочила, — сказал я. — Так у вас и соскочит. И нечего меня успокаивать. Я же знаю, что я несмелый.
— Послушай, — сказал дядя Жора, — кончай сопли распускать. Тебе не идет.
Тогда я рассказал ему, как облил подполковника, как у меня отнялся язык и как я, позабыв обо всем на свете, в ужасе драпал сквозь кусты.
— Ну и что? — сказал дядя Жора. — А кто его не боится, этого Серкиза? Он как перед строем разойдется, так у меня поджилки трясутся.
— Так уж прямо и трясутся, — хмыкнул я.
— Понимаешь, Тимка, — сказал дядя Жора, — страх — ведь это, в конце концов, штуковина вполне нормальная. Он в каждом здоровом человеке живет как инстинкт самосохранения.
Дядя Жора разговорился, словно в бане. Он даже сел напротив меня на койку. Он так и этак пытался втолковать мне, что ничего стыдного в страхе нет, что нужно только уметь держать себя в руках.
— Больно уж у меня инстинкт этот сильный, — буркнул я. — Графин разбился, а я домой идти боюсь.
— А ты заставь себя.
— Чего же заставлять, если я все равно боюсь?
— А ты знаешь таких, которые ничего не боятся?
— Ясное дело, знаю.
— Например?
— Руслан Барханов, например, — сказал я. — Или его друг Тарас Коваленко.
Дядя Жора задумался.
Конечно, против Руслана Барханова и его друга Тараса Коваленко ничего не возразишь. Весь полк знает, какие они парни.
— Барханов, значит? — проговорил дядя Жора. — И Коваленко? Ну-ну… А почему, между прочим, ты решил, что смелый тот, кто ничего не боится? Гром, думаешь, ничего не боялся? Дудки. И Серкиза он побаивался, и еще кое-чего. Можешь мне поверить. Я с ним в училище бок о бок три года, и еще в полку. Вот то, что Гром оказался сильнее своего страха, — это да. Выпала ему в жизни решительная минута, и он оказался сильнее страха. А это и есть настоящая смелость. И ничего нет стыдного в том, что каждый человек чего-нибудь да боится. Один мертвецов боится, другой высоты, третий подполковника Серкиза.
— Выходит, трусишь — и трусь на здоровье, так, что ли? — буркнул я.
— Ну зачем же так? — сказал дядя Жора. — Настоящий человек закаляет свою волю, сознательно идет на страшное, чтобы отучить свои коленки от дрожи. Страх в человеке все равно остается. Это физиология. Но человек зажимает страх в кулак и улыбается. Помнишь, как Овода расстреливали? Думаешь, ему не страшно было?
Дядя Жора курил сигареты и давил их в пепельнице. Дым пластами плавал по комнате и утекал в открытое окно. За окном догорало солнце, и оранжевый квадрат медленно полз по оклеенной обоями стене. Я слушал дядю Жору и размышлял о разных страшных вещах, на которых можно воспитать в себе смелость. Например, бормашина в санчасти у зубного врача или беседа по душам с подполковником Серкизом. Остановить бы на улице Серкиза и спросить у него, как здоровьице, не тревожат ли его по ночам клопы. Можно еще о супруге его поинтересоваться. И чтобы все слышали. Во потом разговорчиков в полку будет!
В самый разгар моих размышлений о разных героических поступках в дверь постучали, и в комнату ввалился отец.
— Не спишь? — спросил он у дяди Жоры. — Дай гитарку пуговицы подраить. Моя запропастилась куда-то. Наверно, все этот разгильдяй наш.
Разгильдяй — это я. Хотя мне его гитарка — как зайцу подсвечник. А гитарка — такая дощечка с прорезью для пуговиц. Вставляются в нее сразу все пуговицы кителя и драются.
Меня отец не заметил. Наверно, потому, что я сидел под окном, а в окно било солнце. И еще я сжался в комок от страха. Сжался и сразу подумал: о смелости размышляю, а сам как мышь. Много я так в себе навоспитаю!
Я хотел подняться и не мог. Я даже пальцем пошевелить не мог. У меня, вероятно, очень сильная эта физиология.
Но я все же пересилил свою физиологию. Я приказал себе встать. Мне хотелось сказать отцу что-нибудь твердое и решительное. И обязательно с улыбкой. А губы сами собой выдавили:
— Я не нарочно его разбил. Честное слово. На него кактус упал.
Лицо мое от стыда и обиды залила краска. Я почувствовал, какое оно стало горячее, мое лицо. И говорил я совсем не то, и голос у меня звучал, как у последнего хлюпика.