Шрифт:
— Как бы вас того. не обидели постояльцы!
— А ты, Бордодым, будь нашим околоточным, — решительно ткнул ему в спину Гиляровский. — Да фонарь, фонарь давай. Темень, поди?
— А зачем нам свет, Гиляй?.. — хихикнул панибратски Бордодым.
Но фонарь чья-то услужливая рука подала. Видно было, что это пока что «господская», «чистая» часть ночлежки. Подвал на клетухи вдоль длиннющего коридора разгорожен. Без дверей, разумеется. Нары двухъярусные видны, иные даже с матрасами. Народ воровской и бродяжий уже на ночь собрался. Кто в карты играет, кто в щелбаны, кто жует что-то, а кто и бабенку без оглядки на соседей знай себе брюхом гнетет. Под одной лампочкой какой-то испитой человек даже книжку читает.
— Не твою ль, Максимыч? — толкнул Савва Тимофеевич своего притихшего друга.
— Не трави душу, Тимофеич, — огрызнулся тот. — Чего нас сюда понесло? Будто я на таких нарах не леживал.
Бордодым уловил разговор:
— Ты-то, кажись, тоже из босяков?
Все расхохотались, и громче всех, конечно, Морозов. Обитатели ночлежки зашевелились, стали подымать кудлатые головы.
— Гли-ко! Паханы какие-то?
— Можа, эти... как их... христолюбцы?
— Христоблядцы! Спать не дают.
Какое спасенье! Гиляровским зуд репортерский овладел. Да и покрасоваться перед приятелями хотелось, показать, что он здесь свой человек. Так что иным кивал, иным и руку подавал, спрашивая о житье-бытье. А какое житье могло здесь быть? Пожимали плечами, прикрытыми разным рваньем. Пора было уходить.
Но ведь покрасоваться-то надо?
— В «Малину!» — решительно двинулся Гиляй к еле заметной за нарами лазейке.
Бордодым решительно было загородил дорогу:
— Да там же. там!
— Знаю. Только свои? А мы что, чужие?
Нет, решительно ресторанный дух придавал бесстрашия даже таким людям, как Москвин и Качалов. Все полезли в эту дыру — даже Станиславский, с его-то ростом!
Это был нижний этаж подвала. Там было чище, и народ побогаче одет. Кое-где стояли даже кровати. Столы были. За ними шла карточная игра, в самом разгаре. На вошедших и внимания вначале не обратили. Так бы, может, и прошли весь подвал, да художнику Симову вздумалось довольно громко заметить в отношении одной картинки-картонки, пришпиленной к стене:
— Господи! И кто-то же подсовывает людям такую мазню?
Картинка, конечно, того. Голая баба на карачках. А сзади ей кто-то что-то пихает такое лохматое.
Но оскорбление было, видать, слишком велико. Задело мужские струны. Из-за игорного стола поднялся шикарно одетый фраер и схватил Симова за грудки:
— Это Манька-то мазня?! Убью, сука!
И убил бы, не заслони Гиляровский художника своей богатырской рукой:
— Ну-ну, Паханя. Не видишь, выпимши приятель?
Художника-то оградил, но тут уже и игроки прозрели. Карты долой. Глаза загорелись.
— Ба... блазнится, что ль?
— Шубы!
— Сам боженька нам шубки послал!
— Так снимай их, чего зря толковать?
И шубы уже стали драть с плеч, начав почему-то со Станиславского. Савва Морозов решительно сунул руку за пазуху, шепнув Горькому:
— Не дамся!
Тот еще тише:
— Думаешь, у них таких пушек нет? Влипли, уж истинно.
Все сбились в кучу, а что они могли поделать? Их с полсотни жулья окружило. И ножички, ножички в руках. И смешки, смешки:
— Сами разболокнетесь?
— Иль помочь, помочь вам?
— Да главное-то, главное, кто их сюда привел?!
— Ты-ы, Бордодым? И тебя вместе с ними!
Бог знает, что бы началось, но Гиляровский руки в пузатые бока упер и разразился длиннющей тирадой:
— Мать твою, Паханя. В сраку твою выблядку всякую. Вошь твоя, что на мошне прыгает, и та понимает, что гостей не обижают. К тебе я, сучара драная, пришел как к человеку, друзей привел, а ты так-то встречаешь?! Уйми своих гавриков. разлюли вашу малину. В мать, в дядьку, в батьку, в деда. ив сифилисных сук всяких!
«Вот, — подумал Савва Морозов, распахивая шубу и уже открыто взводя курок. — Сейчас нас всех по одному и перещелкают!»
Но случилось совсем необычное. Разряженный фраер, которого Гиляровский назвал Паханом, тоже упер руки в боки и расхохотался:
— Гиляй? Гиляй? Твои? Ай я не признал? — Он руку ему уже без всякой финки протянул: — Ну, здравствуй, гостенька дорогой! Хорошо ты ругаешься.
— Здравствуй, Гриша, — сказал Гиляй. — Ругаюсь, как умею.
И руку воровскую совсем по-дружески пожал, но так, что у Гриши запястье хрястнуло.