Шрифт:
Паскаль помолчал, потом выговорил:
— Матушка, я уже просил вас: не будем никогда касаться этого вопроса. Я не могу исполнить вашей просьбы.
— Так объясни мне наконец почему? — закричала она. — Можно подумать, что тебя наша семья интересует не больше, чем стадо коров, которое пасется там, на лугу. А ведь ты и сам вышел из этой семьи! Да, я знаю, ты делаешь все, чтобы от нее откреститься. Иногда я диву даюсь, в кого только ты уродился. И все-таки с твоей стороны очень дурно, что ты хочешь нас осрамить. Тебя даже не останавливает мысль о том, какое горе ты причиняешь мне, твоей матери… Как бы там ни было, это очень гадко…
Он возмутился и, несмотря на принятое решение молчать, не удержался и стал защищаться.
— Вы жестоки и несправедливы… Да, я всегда считал и считаю, что правда необходима, что она самая действенная сила. Это верно, я никогда не скрываю ничего ни о себе, ни о других, потому что уверен: лишь ничего не скрывая, я могу принести пользу людям. К тому же содержимое моих папок не предназначено для посторонних глаз; в них только мои личные записи, и расстаться с ними мне было бы больно. Ведь я отлично понимаю, что вы сожжете не только наши семейные дела; все остальные мои работы будут также брошены в огонь. Не так ли? А этого я не хочу, понимаете? Никогда, покуда я жив, я не дам уничтожить ни одной написанной мною строки!
— Ну же, ну, говори до конца, объясни, в чем ты нас упрекаешь… скажем, в чем ты упрекаешь меня? Не в том ли, что я положила столько трудов на ваше воспитание! Ведь наше благоденствие мы создали не за один день! Если теперь мы наконец кое в чем преуспели — не так-то легко нам это далось! Раз тебе все известно и ты все заносишь в свои бумажонки, то можешь засвидетельствовать, что наша семья оказала людям больше услуг, чем сама от них получила. Если бы не мы, Плассан уже дважды попал бы в хорошенький переплет! Нечего удивляться, что вокруг нас столько неблагодарных, столько завистников! Да и теперь, если разразится скандал и нас смешают с грязью, весь город будет в восторге. Этого ты желать не можешь, и я не сомневаюсь, что ты воздаешь должное моему достойному поведению со времени падения Империи и всех несчастий, от каких Франция, без сомнения, никогда не оправится!
— Да оставьте вы в покое Францию, матушка! — снова не выдержал Паскаль, — мать, как никто, умела коснуться его самого больного места. — Франции приходится тяжело, но я нахожу, что уже сейчас она удивляет мир быстротой своего выздоровления… Без сомнения, есть в ней и прогнившие элементы. Их я не скрывал и, быть может, даже чересчур выставил напоказ. Однако вы неверно меня понимаете: если я и обнажаю все ее язвы и раны, это вовсе не означает, что я верю в неизбежный крах. Я верю в жизнь, которая непрестанно отсекает отмершие органы и, возрождая материю, заживляет раны, верю в жизнь, которая, невзирая ни на что, среди разложения и смерти стремится к всеобщему здоровью и непрерывному обновлению.
Он разволновался, но, тут же спохватившись, гневно махнул рукой и замолк. Мать сочла за лучшее всплакнуть; она с трудом выжимала из глаз скупые слезинки, которые тотчас высыхали. Она вновь начала жаловаться на страхи, омрачавшие ее старость, как и Клотильда, умоляла его примириться с богом, ну, хотя бы из уважения к семье. Не показывает ли она сама пример мужества? Разве весь Плассан, квартал св. Марка, старый квартал и новый город, — разве не воздавали они должное ее гордому смирению? Она просила сейчас только об одном, чтобы ей помогли, она требовала от всех своих детей, чтобы и они сделали такое же усилие, какое делает она сама. Она приводила в пример Эжена, этого великого человека, свергнутого с такой высоты! И что же, — он легко согласился стать простым депутатом, защищая до последнего дыхания исчезнувший режим, при котором прославился. Она расхваливала также Аристида; он никогда не приходит в отчаяние и даже при новом режиме завоевал прекрасное положение, несмотря на катастрофу, которая незаслуженно обрушилась на него и погребла под обломками Всемирного банка. И только он, Паскаль, уклоняется и не хочет ничего сделать для того, чтобы она умерла спокойно, радуясь славе, достигнутой наконец Ругонами. Он, такой умный, добрый, хороший. Нет, не может быть! В ближайшее же воскресенье он пойдет к обедне и сожжет свои отвратительные бумаги, одна мысль о которых ее убивает. Она умоляла, приказывала, угрожала. А он больше не отвечал ей, спокойный, непобедимый, сохраняя свою обычную сыновнюю почтительность. Он не хотел вступать в споры; он слишком хорошо знал свою мать, чтобы надеяться ее переубедить или рискнуть обсуждать о ней прошлое.
— Вижу, ты не наш! — крикнула она, почувствовав наконец, что он непоколебим. — Я всегда это говорила. Ты нас позоришь!
Он поклонился.
— Матушка, когда вы поразмыслите, вы меня простите.
Разъяренная Фелисите выбежала из комнаты; встретив Мартину у платанов возле дома, она отвела душу, не подозревая, что Паскаль успел уже пройти к себе в комнату и все слышит через раскрытые окна. Она изливала свою злобу, клялась, что когда-нибудь все-таки доберется до бумаг и все уничтожит, раз Паскаль не хочет пожертвовать ими добровольно. Но больше всего доктора потрясли слова служанки, которая ее вполголоса успокаивала. Без сомнения, она была сообщницей его матери. Она повторяла, что надо подождать, не торопиться, заверяла, что вместе с барышней они справятся с хозяином, не дадут ему ни минуты покоя. Они поклялись примирить его с милосердным господом, — ведь нельзя, чтобы такой святой человек, как г-н Паскаль, оставался безбожником. Тут обе женщины понизили голос, перешли под конец на шепот, и из приглушенного бормотанья этих сплетниц и заговорщиц он мог уловить только обрывки фраз, каких-то приказаний, которые свидетельствовали о замышляемых ими покушениях на его свободу ученого. Когда они наконец расстались и он увидел из окна Фелисите, удалявшуюся легкой девической походкой, он понял, что она уходит вполне удовлетворенной.
После этого Паскаль почувствовал внезапный упадок сил и провел целый час в тоскливых раздумьях. К чему бороться, если все те, кого он любит, сплотились против него? Та самая Мартина, которая по первому слову хозяина была готова за него в огонь и в воду, теперь предает его якобы во имя его же блага… А Клотильда стакнулась со служанкой, вступает с ней в тайный сговор, прибегает к ее помощи, чтобы заманить Паскаля в западню! Он совсем одинок: кругом одни предательницы; они отравляют самый воздух, которым он дышит. Клотильда и Мартина, по крайней мере, любят его, и, быть может, ему еще удастся их смягчить; но с тех пор, как он узнал, что за их спиной стоит мать, он понял, откуда это неистовство, и больше не надеялся вернуть ни ту, ни другую. Страстный по натуре, он, как все мужчины, посвятившие себя науке, был застенчив и сторонился женщин; теперь его угнетало сознание, что все трое хотят подчинить его своей воле. Он постоянно чувствовал за спиной одну из них: когда он запирался у себя в спальне, ему казалось, что они притаились за стеной, преследуют его повсюду и готовы выкрасть любую зародившуюся в его голове мысль, если только о ней догадаются.
Никогда еще Паскаль не чувствовал себя таким несчастным. Постоянная самозащита, к которой он был вынужден прибегать, надламывала его силы; порой ему казалось, что почва уходит из-под ног. В такие минуты он особенно горько сожалел, что в свое время не женился и что у него нет детей. Неужели он сам испугался жизни? Не был ли он наказан за свой эгоизм?
Эха тоска по ребенку настолько угнетала теперь Паскаля, что на глазах его выступали слезы, когда он встречал на улице улыбавшихся ему маленьких девочек с ясными глазками. Конечно, с ним Клотильда, но ее любовь, перемежающаяся ныне бурями, была совсем иная, не та тихая, бесконечно сладостная нежность собственного ребенка, которая могла бы успокоить его израненное сердце. Чувствуя, что жизнь подходит к концу, он больше всего хотел бы продлить ее в ребенке, который его увековечил бы. Чем больше Паскаль страдал, тем больше жаждал завещать кому-нибудь свое страдание, свою веру в жизнь. Он считал, что его не коснулись физиологические пороки семьи; но даже мысль, что наследственность проявляется иногда через поколение и что на его сыне может сказаться распутство предков, не останавливала его; несмотря на то, что корни рода Ругонов подгнили, несмотря на целые поколения родственников с физическими и душевными недугами, он все-таки мечтал иногда об этом неведомом сыне, как мечтают о нежданном выигрыше, редком счастье, повороте судьбы, который приносит утешение и обогащает на всю жизнь. Он переживал теперь крушение всех своих привязанностей, и сердце его кровоточило еще и потому, что стать отцом было слишком поздно.