Шрифт:
К вечеру, когда жар стал спадать и солнце погрузилось в дымную, накаленную тучу, в которой, как в банной парилке, скопилась горячая вода, и земля пахла вениками, и саванна казалась огромной душистой баней, Белосельцев взял сачок, сунул за пояс пистолет и, раскланявшись с черным служителем, вышел из отеля в холмы. Брел натоптанной тропкой, среди клочковатых, плохо возделанных полей, где в красноватой земле торчали чахлые злаки. Держал древко сачка на сгибе руки, выглядывая, не мелькнет ли среди жухлых склонов пролетная бабочка. Утоптанная тропа сменилась полузаросшей стежкой, та разделилась на несколько едва заметных дорожек, которые вдруг разом исчезли, словно погрузились в глубину красноватого холма, и он оказался в курчавых колючих зарослях, одинаковых и бескрайних, без признаков людского жилья, под туманной белесой тучей, в которой, окруженное паром, плавало солнце.
Он присел под куст с цветущей кудрявой вершиной. Коснулся рукой ноздреватой сухой земли. И ему вдруг показалось, что пахнуло знакомым, сладостным, возбуждающим запахом – духами Марии, словно она была рядом, пряталась за цветущим кустом. Ее присутствие было так ощутимо, что он древком сачка осторожно приподнял ветку, ожидая увидеть ее маленькую голову с темными бороздками среди тугих заплетенных косичек. За кустом ее не было. Он отпустил качающуюся ветку, но ощущение того, что она рядом и он слышит ее ароматы, это ощущение оставалось. Он искал ее в белом мохнатом соцветии, в курчавой траве, в теплой, телесного цвета земле, в туманной, переполненной ливнем туче, в которой колыхалось размытое солнце. Она была везде, и ее не было.
Он вдруг испытал мучительную, слепящую страсть, вожделение, напоминавшее помешательство. Словно в ухо ему влили чашу дурманного зелья, и оно разбежалось по жилам, как жар, сотрясая его ознобом, болью, сладким безумием. Сквозь закрытые веки он видел ее, темную, глазированную, с блестящими коленями, влажной ложбиной между длинных маслянистых грудей, шоколадные округлые бедра, к которым хотелось прижаться губами, чтобы на них остался малиновый гаснущий след. Желание обладать ею было как обморок. Он был готов обнимать землю, в которой она мерещилась, прижимать к груди кисть цветка, в котором она таилась, тянуться к дымному дрожащему солнцу, в которое она превратилась. Эта страсть вошла в него, как струя, прокатилась волной по мускулам, помрачила рассудок, излилась мучительным счастьем, превратившись в уханье сердца, в звон разбегавшейся крови, в которой теперь уже навсегда сохранится невидимый яд, влитый в него чьей-то колдовской рукой.
Он увидел, как на куст, на мохнатое белое соцветие, села бабочка. Ударилась о цветы, сильно их колыхнула, зарылась лапками в дымчатую кисть, стала ее мять, топтать, погружала в цветы хоботок, сладострастно раскрывая и складывая черно-зеленые крылья. Белосельцев смотрел на нее, не в силах подняться, зная, что существо, сидящее на цветке, – лишь одно из бесчисленных воплощений темнокожей, меняющей обличья женщины. Вяло потянулся сачком, зная, что промахнется. Ударил, осыпал лепестки, оставив в воздухе тающее облачко пыльцы. Бабочка улетала, не исчезая из вида, повторяя изгибы холмов. Уселась на далекий куст, на цветущую макушку. Белосельцев издали видел метелку на вершине куста и крохотную черно-зеленую точку.
Он пошел по склону сначала вниз, а потом вверх, чувствуя, как двигаются в небесах раскаленные пласты пара, зная, что бабочка не улетит до его появления.
Она сидела, застыв на цветке, сложив крылья, превратившись в черный треугольник с металлической зеленой бахромой. Он потянулся к ней сачком, почти не желая ее поймать, а лишь потревожить заколдованный сон, в который она вовлекала и его, готовая и его превратить в черно-зеленое существо, посадить рядом с собой в цветок, прикоснуться к нему мягким пульсирующим тельцем в шелковистых волосках. Сачок толкнул цветок, она слетела, понеслась вдоль холма, пропадая за склоном. Он пошел следом, повторяя ее спираль, огибая холм, погружаясь в свернутое, похожее на ракушку пространство, в которое были свернуты холмы, низины, туманные, озаренные изнутри облака, где кипел, волновался готовый пролиться ливень. Бабочка исчезла, оставив его среди свернутых в рулон холмов. И он знал, что она опять сменила обличье, превратилась в эти склоны, вершины, заросшие кустами ложбинки.
Это было колдовство. Невидимая темнокожая колдунья ворожила, играла и мучила, и он, погружаясь в тихое безумие, наслаждался игрой и мукой.
Ему на лоб упала тяжелая прохладная капля. Вторая ударила в живот, оставив на рубахе расплывающееся пятно. Еще две капли ударили в плечи, словно кто-то ткнул твердыми прохладными пальцами. Небо перекрестило его, и он понял, что это она, невидимая, наложила на него крестное знамение. В сухую траву, в зашевелившиеся кусты посыпались круглые блестящие капли, похожие на прозрачные камни. Зашумело, загрохотало. Темная мутная масса, как пропитанная водой мешковина, рухнула вниз, словно обрушилась огромная кровля и множество водяных колонн упало ему на голову. Он оказался на дне, накрытый ревущим потоком, среди шипения, бульканья, в темной, непрозрачной для света глубине. Задыхался, махал руками, закрывал лицо, пускал пузыри, хватал губами улетающий воздух, плыл, выныривал, а в него вбивали стеклянные колья, разбивали о голову стеклянные вазы, крутили в водоворотах, валили на землю, и он знал, что это она топит его, насылает на него потоп, тешится его бессилием и беспомощностью. Ливень улетал за холмы, заворачиваясь в край разодранной тучи. Солнце вышло из мути, прикоснулось к его чуткой спине огромной горячей ладонью. Мокрый, оглушенный, в прилипшей одежде, с хлюпающими башмаками, он смотрел на улетающую тучу.
Ливень скатился с красного скользкого склона, впитался в густую, как сукровица, почву, превратился в раскаленный пар. Все пропало в душных испарениях. Стало невозможно дышать. Травяная пыльца, частички тлена, ядовитые пузырьки почвы витали в горячем тумане. Горло жгло, будто он проглотил ложку горчицы. Хотел подняться на холм, где воздуха было больше. Поскользнулся на красной слизи. Земля под ногами шевелилась и лопалась. Вздувались один за другим клейкие пузыри, лопались, как слюна, и на свет из хлюпающей воронки высовывалась жирная голова червя, толстая, скользкая, мясистая. Белосельцев брезгливо отдернул ногу, и под ней, в отпечатке подошвы, лопнул красный нарыв, и захлебывающаяся, жадная, безглазая голова пробилась наружу. Черви лезли, словно растущие водянистые стебли. Земля на глазах прорастала червями. Казалось, под ногами была не почва, а хлюпающая живыми соками плоть. Это устрашающее обилие слепой, неодухотворенной жизни, ее мгновенный первобытный синтез, химия солнца, воды, минеральных веществ – создавали ощущение первых дней творения, когда из земли и воды создавались первые гады и твари. Своим непомерным напором эта примитивная жизнь вытесняла с земли Белосельцева, стремилась напасть на него, использовать в качестве пищи, построить свое жадное, требующее насыщения тело за счет его плоти. Это порождало в нем ужас, гнало с холма. Поскользнувшись, пачкаясь в красной жиже, он съехал в низину. Сидел весь в грязи, задыхался, зная, что это она, африканская колдунья, пугает его своими наваждениями.
Он бродил в холмах, в завихрениях пространства, блуждал и плутал, по нескольку раз делая петли и выходя к одному и тому же месту. Колдунья морочила его, то стелила под ноги утоптанную тропинку, то снова заводила в глухие заросли. Наконец под вечер отпустила. Оттолкнулась от холма босыми фиолетовыми ногами и в прозрачных сумерках унеслась в темнеющее небо, где зажглась первая водянистая звезда.
Он возвращался в отель среди сумерек, в которых начинали звучать тамтамы. Крестьяне выходили из хижин в прохладный темнеющий воздух, разжигали костры, готовили пищу, били в рокочущие барабаны. Мерцали багровые отблески, краснели очаги. У вытоптанных порогов топотали босые ноги. Гибкие пальцы вибрировали на кожаных гулких мембранах. И этот нежный, негрозный рокот чужой земли, сладкий дым чужих очагов наполняли его нежностью и печалью.