Шрифт:
Время идет, за дверями хаты слышны голоса казаков, которые, верно, уже в кульбаках сидят и ждут атамана, а атаман муку терпит. Яркий свет лучины падает на его лицо, на богатый кунтуш, на торбан, а она хоть бы взглянула! Горько атаману, злоба душит, и тоскливо, и стыдно. Хочется попрощаться ласково, да страшно, боится он, что не будет это прощанье таким, какого душа желает, что уедет он с досадой, с болью, со гневом в сердце.
Эх, кабы то был кто другой, а не княжна Елена, не княжна Елена, ударившая себя ножом, руки на себя грозящая наложить… Да только мила она ему, и чем безжалостней и надменнее, тем милее!
Вдруг конь заржал под окошком.
Атаман собрался с духом.
– Княжна, – сказал он, – мне пора ехать.
Елена молчала.
– Не скажешь мне: с Богом?
– Езжай, сударь, с Богом! – ровным голосом проговорила
Елена.
У казака сжалось сердце: этих слов он ждал, но сказаны они должны были быть по-иному!
– Знаю я, – молвил он, – гневаешься ты на меня, ненавидишь, но, поверь, другой был бы к себе во сто крат злее. Привез я тебя сюда, потому как не мог иначе, но скажи: что я тебе худого сделал? Вроде обходился по чести, ровно с королевной… Неужто такой я злодей, что словом добрым подарить не хочешь? А ведь ты в моей власти.
– В Божьей я власти, – сказала она с той же, что и прежде, серьезностью, – а за то, что ты, сударь, при мне сдерживаешь себя, благодарствуй.
– Ладно, и на том спасибо. Поеду. Может, пожалеешь еще, затоскуешь!
Елена молчала.
– Тяжко мне тебя здесь одну оставлять, – продолжал Богун, – тяжко уезжать, но дело не терпит. Легче было бы, когда бы ты улыбнулась, благословила от чистого сердца. Что сделать, чем заслужить прощенье?
– Верни мне свободу, а Господь тебе все простит, и я прощу, и всяческого добра пожелаю.
– Что ж, может, так оно еще и случится, – сказал казак, – может, еще пожалеешь, что ко мне была столь сурова.
Богун попытался купить прощальную минуту хотя бы ценой неопределенного обещанья, сдерживать которое он и не думал, – и своего добился: огонек надежды сверкнул в очах Елены, и лицо ее немного смягчилось. Она сложила на груди руки и устремила свой ясный взор на атамана.
– Если б ты…
– Ну, не знаю… – проговорил казак едва слышно, потому что горло его стеснили разом и стыд, и жалость. – Пока не могу, не могу – орда стоит в Диком Поле, чамбулы повсюду рыщут, от Рашкова добруджские татары идут – не могу, страшно, погоди, ворочусь вот… Я подле тебя д и т и н а. Ты со мной что захочешь можешь сделать. Не знаю!.. Не знаю!..
– Да поможет тебе Господь, да не оставит тебя Пресвятая Дева… Езжай с Богом!
И протянула ему руку. Богун подскочил и прильнул к ней губами, когда же поднял внезапно голову, встретил холодный взгляд – и выпустил руку. Однако, пятясь к двери, кланялся в пояс, по-казацки, на пороге еще бил поклоны, пока за занавесью не скрылся.
Вскоре говор за окном сделался громче, послышалось бряцанье оружия, а потом и подхваченная десятком голосов песня:
Буде слава славнаПомiж козаками,Помiж другами,На довгiї лiта,До кiнця вiка…Голоса и конский топот все более отдалялись и затихали.
Глава IV
– Чудо Господь однажды над нею уже явил, – рассуждал Заглоба, сидя на квартире Скшетуского с Володыёвским и Подбипяткой. – Сущее, говорю, сотворил чудо, дозволив мне из вражьих рук ее вырвать и на пути опасностей избежать; будем же уповать, что и далее ей и нам свою милость окажет. Лишь бы жива осталась. А что-то мне как подшептывает, будто Богун ее снова похитил. Судите сами: языки сказывали, он после Полуяна сделался Кривоносу первый пособник, – чтоб ему черти в ад попасть пособили! – стало быть, во взятии Бара участвовал всенепременно.
– Да нашел ли он ее в толпе несчастных? Там ведь тысяч двадцать порешили, – заметил Володыёвский.
– Ты его, сударь, не знаешь. А я поклясться готов: он проведал, что княжна в Баре. Да-да, иначе и быть не может: он ее от резни спас и увез куда-то.
– Не больно ты нас порадовал, ваша милость, я бы на месте Скшетуского предпочел, чтоб она погибла, нежели попалась в поганые атамановы руки.
– А это еще хуже: если погибла, то обесчещенной…
– Беда! – промолвил Володыёвский.
– Ох, беда! – повторил пан Лонгинус.
Заглоба принялся теребить ус и бороду и вдруг взорвался:
– Чтоб их от мала до велика короста изъела, сучье племя, чтоб из ихних жил понаделали тетив басурманы! Бог создал все народы, но этот – не иначе, как сатаны творенье, содомиты, дьявольское отродье! Да оскудеют чрева у матерей их, всех до единой!
– Не знал я прелестней сей панны, – печально проговорил Володыёвский, – но уж лучше б меня самого беда постигла.
– Я ее только раз в жизни и видел, но как вспомню, такая жалость берет – прямо жить несладко! – сказал пан Лонгинус.