Шрифт:
— Зато вы преуспеваете. Имел я с вашей конторой дело через Абдульского — хмель вам продавал.
— Через посредство Абдульского?
— Да, и признаться, остался доволен. Ценой меня не обидели, и я убедился, что дело у вас ведется честно.
— Иначе нельзя. Компаньон мой, Бигель, — человек порядочный, я тоже Плавицкому не чета, — отвечал Поланецкий.
— Почему Плавицкому? — спросил удивленный Ямиш.
И Поланецкий, чье раздражение еще не улеглось, рассказал о происшедшем.
— Гм! В таком случае разрешите мне ответить откровенностью на откровенность, хоть он вам и родня, — заметил Ямиш.
— Какая родня! Его первая жена была родственницей и подругой моей матери — только и всего.
— Я его с детства знаю. Человек он неплохой, но испорченный. Единственный сын, которого сначала баловали родители, а потом — жены. Добрые, кроткого нрава, они обе молились на него. Всю жизнь он был словно солнце, вокруг которого остальные обращались как планеты, ну и привык считать, что люди ему всем обязаны, а он им — ничем. Когда единственным мерилом добра и зла становятся собственные удобства, очень легко о всякой морали позабыть. Плавицкий — человек самовлюбленный и распущенный; самовлюбленный потому, что всегда высоко мнил о себе, распущенный оттого, что никогда ни в чем не знал отказа. Постепенно то и другое так глубоко въелось, что стало второй натурой. Позже обстоятельства изменились к худшему, чтобы противостоять им, нужен был характер, а он всегда был бесхарактерным и начал прибегать к разным уверткам, ну и привык так жить в конце концов. Земля, скажу я вам, нас и облагораживает, и развращает. Один мой знакомый, обанкротившись, все, бывало, говаривал: «Это не я верчусь, она мной вертит». И он прав отчасти. Все мы рабы собственности, особенно земельной.
— Знаете, — сказал Поланецкий, — меня, хоть в роду моем все полагали свое благополучие в земле, к сельскому хозяйству не тянет. Знаю, что земледелие всегда будет существовать, без этого нельзя, но в теперешнем виде у него будущности нет. Все вы обречены.
— Я тоже на этот счет не обольщаюсь. Во всей Европе сельское хозяйство переживает упадок, это общеизвестно. Возьмем, к примеру, какого-нибудь помещика, у которого четверо сыновей, каждому, стало быть, достанется четверть отцовского достояния. Но каждый привык сызмала жить, как жил отец, — развязку легко предвидеть. Или же из четверых те, кто поспособнее, изберут себе иное поприще, а на земле останется самый неспособный, это уж обязательно. А бывает и так: один какой-нибудь вертопрах возьмет и промотает все, накопленное трудами многих поколений. И потом: землю возделывать мы еще умеем, а вот хозяйством управлять… А ведь хорошим администратором быть, пожалуй, поважнее, чем хорошим земледельцем. Что следует из этого? А то, что земля останется, мы же, ее владельцы, будем вынуждены ее покинуть. Но вот увидите: когда-нибудь, может быть, еще вернемся.
— Как так?
— Вот вы сказали, что вас тянет к земле, но это неверно. Она тянет — и притягательная сила ее так велика, что в известном возрасте и с известными средствами нельзя устоять и не приобрести хотя бы клочок земли. И с вами будет то же самое. И это лишь естественно. Потому что любое богатство, кроме земли, в конечном счете — фикция. Все из нее исходит, и все существует для нее. Промышленность, торговля и прочее по отношению к земле — как казначейский билет, который подлежит обмену на золото, хранящееся в банке. И вы, человек от земли, к ней вернетесь.
— Только не я.
— Разве можно знать наперед? Сейчас вы наживаете состояние, ну, а наживете, тогда что? В жизни должна быть цель. Поланецкие испокон века имели дело с землей, а вы, один из них, избрали другое занятие. Но ведь большинство помещичьих детей поневоле поступает так. Кто-то погибнет, а кто-то разбогатеет и вернется, вернется не только с капиталом, но и с новой энергией и тем запасом знаний и умением расчетливо хозяйничать, которое дается практической деятельностью. Вернется, уступая влечению к земле и, наконец, чувству долга; последнее вам нет нужды объяснять.
— Хорошая сторона всего этого разве что одна: значит, мой так называемый дядюшка тоже обречен?
— Сколько ниточка ни тянется, а все равно оборвется, — сказал Ямиш после минутного раздумья. — По-моему, Кшемень им не удержать, даже если распродать Магерувку. Кого мне жаль, так это Марыню. Очень славная девушка. Вы, вероятно, не знаете, что два года назад старик вознамерился продать Кшемень и перебраться в город и отказался от этого не в последнюю очередь благодаря настояниям Марыни. То ли из-за матери, которая тут покоится, из уважения к ее памяти, то ли чтение на нее так повлияло — в последнее время много говорят и пишут о нашем долге перед землей, обязанности ее держаться, — но она сделала все от нее зависящее, чтобы не допустить продажи. Бедняжка вообразила: нужно только поусердней взяться за дело, и все образуется. Отказывает себе во всем ради этого Кшеменя. И когда ниточка оборвется, а оборвется непременно, для нее это будет страшным ударом. Жалко девочку!
— Вы добрый человек, пан советник! — с присущей ему непосредственностью воскликнул Поланецкий.
Старик улыбнулся.
— Привязался к ней, — я ведь в некотором роде ее наставник по агрономической части. Очень будет ее не хватать.
Поланецкий помолчал, покусывая ус.
— Пусть замуж за кого-нибудь из соседей выходит, — сказал он, — вот и не придется уезжать.
— Замуж… замуж… Не так-то это просто для бесприданницы. Да и где тут у нас женихи? Гонтовский разве что. Он бы женился. Человек, кстати, неплохой и вовсе не такой ограниченный, как говорят. Но у нее-то чувства нет к нему, а не по любви она замуж не пойдет. К тому же Ялбжиков — именьице крохотное. А старик еще в голову себе забрал, будто Гонтовские не ровня Плавицким, — тот, кажется, и сам в это уверовал. У нас ведь, вы знаете, всяк, кому не лень, барина из себя корчит. Один нос дерет оттого, что разбогател, другой — оттого, что разорился: а что ему остается делать. Люди посмеются, а там, глядишь, и привыкнут. Но не о том речь. Я знаю одно: кто на Марыне женится, приобретет сокровище.
У Поланецкого у самого было такое чувство, даже убеждение. И он, примолкнув, снова стал вспоминать о Марыне, воскрешать в памяти ее образ. И подумал, что будет тосковать по ней; но тотчас прогнал эту мысль, сказав себе, что такие встречи уже не раз бывали и неизменно забывались. Тем не менее, когда поезд подходил к Варшаве, он продолжал думать о ней и, выходя на вокзале из вагона, пробормотал сквозь зубы:
— Как нелепо получилось! Как нелепо!
ГЛАВА IV