Шрифт:
— Отец и Кшемень — больше ничего? — повторил Поланецкий.
Наступило молчание. Марыня спросила, не хочет ли он пройтись. Они спустились в сад и очутились вскоре на берегу пруда. Поланецкий, занимавшийся за границей спортом в разных клубах, сделал то, что не удалось Гонтовскому: спустил лодку на воду, но кататься на ней было нельзя из-за течи.
— Вот вам образчик моего хозяйства: дыра на дыре! — сказала со смехом Марыня. — И вину свалить не на кого: и сад, и пруд находятся всецело в моем ведении. Ну, да ладно, велю починить еще до того, как спустят пруд.
— Небось еще та самая лодка, на которой мне запрещалось кататься, когда я был мальчишкой.
— Очень может быть. Вещи меньше подвержены переменам и долговечней людей, вы разве не замечали? Грустно это сознавать.
— Авось мы окажемся долговечней этой утлой ладьи, насквозь пропитанной водой. Если это та же самая лодка, мне с ней положительно не везет. Раньше кататься не разрешали, сейчас вот оцарапался о какой-то ржавый гвоздь.
И, вытащив из кармана носовой платок, он левой рукой попытался перевязать палец на правой.
— У вас не получится, давайте лучше я, — сказала Марыня, следя за его неловкими попытками.
И стала завязывать ему руку, а он нарочно поворачивал ее, чтобы продлить удовольствие от этих нежных прикосновений. Затруднясь помехой, она взглянула на него, и глаза их встретились. Поняв его умысел, она покраснела и еще ниже опустила голову, будто целиком поглощенная своим занятием. У Поланецкого от ее близости, от исходившего от нее тепла забилось сердце.
— У меня сохранились очень приятные воспоминания о каникулах, которые я здесь проводил. Но те, что я теперь увезу, будут во сто крат приятней, — сказал он. — Вы так ко мне добры… Вы тут как цветок, в этом Кшемене. Нет, право же, я не преувеличиваю.
Марыня чувствовала, он говорит от чистого сердца, а смелость его приписала непосредственности натуры, а не желанию воспользоваться тем, что он остался с ней наедине, и потому не обиделась, а только сказала с притворной строгостью своим приятным негромким голосом:
— Пожалуйста, без комплиментов, а то я руку плохо перевяжу, это раз. А два — убегу.
— Нет, уж лучше перевяжите плохо, только не убегайте. Смотрите, какой чудесный вечер…
Марыня кончила, и они пошли дальше. Вечер в самом деле был чудесный. Солнце садилось, и зеркальная поверхность пруда пламенела золотым огнем. Вдали, за прудом, темнел ольховник; ближайшие деревья необычайно четко вырисовывались на розовом закатном небе. За домом, во дворе, клекотали аисты.
— Как хорошо! Как здесь хорошо! — повторял Поланецкий.
— Очень! — отозвалась Марыня.
— Теперь я понимаю вашу привязанность к этим местам. И потом, труд… Чем больше его вкладываешь в какое-то дело, тем оно становится дороже. Да, в деревне бывают отрадные минуты, вот как сейчас, например. Да и вообще тут чудесно. А в городе иногда охватывает такая апатия, особенно когда день-деньской проверяешь счета… К тому же я совсем одинок. У Бигеля, моего компаньона, есть дети, жена, ему хорошо! Не то что мне. Порой я говорю себе: ну что проку в этой работе? Допустим, скоплю немного денег, а дальше что? Ничего не ждет, кроме работы. Сегодня, завтра — вечно одно и то же. Видите ли, всякое дело, в том числе и наживание денег, затягивает, и возникает иллюзия, будто это и есть цель. Но иной раз вдруг подумаешь: а может, прав этот чудак Васковский, который говорит: у кого фамилия оканчивается на «-ский» или «-ич», тот не может всю душу вложить в одну только работу и тем удовольствоваться. В нас, по его словам, еще слишком свежа память о нашем предсуществовании — вообще, мол, у славян совсем иное предназначение. Большой оригинал, философ и мистик. Я спорю с ним — и наживаю капитал всеми доступными мне способами. Но вот сейчас, когда гуляю с вами в саду, — начинаю думать, что он прав.
Некоторое время шли молча. Закат отбрасывал на их лица свой румяный отсвет. Они чувствовали взаимную приязнь, углублявшуюся с каждой минутой. Им было хорошо и спокойно вдвоем.
Поланецкий ощутил это, видимо, с особенной силой.
— А правду говорила пани Эмилия, — сказал он, помолчав. — Теперь я сам вижу: через какой-нибудь час к вам начинаешь испытывать большее доверие, чем к иному человеку через месяц. Кажется, будто мы знакомы с вами много лет. Наверно, только доброта располагает так к себе людей.
— Эмилька меня любит, вот и хвалит, — ответила Марыня просто. — Но если даже так, я бываю доброй не со всеми.
— Да, вчера вы производили другое впечатление, но вы устали и вам хотелось спать.
— Пожалуй.
— Что же вы не легли? Чай и слуга мог подать; наконец, обошелся бы и без чаю.
— Что вы, не настолько уж мы негостеприимны. Кто-то из нас, сказал папа, должен вас встретить. Я побоялась, что он сам станет дожидаться — а ему вредно ложиться поздно, — и осталась за него.
«Как бы не так, стал бы он меня дожидаться! А ты — добрая душа, оберегаешь покой этого старого эгоиста», — подумал Поланецкий и сказал:
— Простите, что вчера я сразу же заговорил о деньгах. Привычка делового человека! Потом я страшно ругал себя за это. Право, мне очень совестно, простите меня.
— За что же? Вы ни в чем не виноваты. Вам сказали, что я всем ведаю, вы и обратились ко мне.
Вечерняя заря разгоралась все багровей. Они пошли домой, но вечер был так хорош, что остались на веранде, выходившей в сад. Поланецкий отлучился в гостиную и вернулся со скамеечкой, которую, опустясь на одно колено, подставил Марыне под ноги.